– А ты про договор отца с Тохтамышем знала? – вопросил Василий низким голосом, сдерживая плещущий гнев. – Тогда? До сражения? Когда в Смоленске гостила?! – домолвил, возвышая голос.
Софья спохватилась первая, понявши, что воспоследует, ежели князь, начавший привставать на напруженных ногах, подымется и ударит ее. Но и Василий понял. Двинув желвами скул, повернулся, задержавшись на миг у порога, но смолчал, не вымолвил бранного слова, вышел, шваркнув тяжелую дверь так, что та с глухим треском вошла в ободверину.
Софья плакала, повалясь на застланную куньим одеялом постель. Плакала со злобы и горя, и с того еще, что Василий был, по существу, прав и отвечать ей ему было нечего.
Глава 2
Есть что-то предопределенное, символическое в том, что Михаил Александрович Тверской, последний великий противник московского княжеского дома, умер в том же 1400 году, когда, с разгромом Витовта, завершился первый период собирания Руси Московской, точнее сказать, была создана та система устройства власти, которая, худо ли, хорошо, со всеми неизбежными историческими срывами позволила маленькому лесному московскому княжеству объединить, совокупить и создать великую страну, великую Русскую империю, перенявшую наследство монгольской державы Чингизидов и ставшую в веках вровень с величайшими мировыми империями: Римом и Византией, прямою наследницею которой, «Третьим Римом», и стала считать себя со временем Московская Русь. Но до того, до осознания этой гордой истины, должно было пройти еще целое столетие, столетие славы и бед, подвигов и крушений, весь сложный пятнадцатый век, который почти невозможно, в силу многих и разных причин, окинуть единым взором и включить в единую причинно-следственную цепь. Грядущего иногда лучше не знать! Хорошо, что Михайла Тверской умер «до звезды», на самом пороге XV столетия!
Князь разболелся о Госпожене дни (Успение Богородицы 15 августа ст. стиля) «и бысть ему болезнь тяжка». Князю, родившемуся в 1333 году, исполнилось 67 лет. Мог бы пожить и еще, – так-то сказать! – да, видно, вышли уже все те силы, что кипели когда-то и держали его в мире сем. И осталось одно – достойно умереть. И это – сумел.
О чем думает человек, когда приходит время сводить счеты с жизнью? О наследниках дела своего. О прожитой судьбе. О вечности.
Обо всем этом мыслил Михайло, почуявши полное изнеможение сил телесных. Нутро отказывалось принимать пищу, да и руки плохо слушались. Евдокия сама кормила его с серебряной лжицы, старинной, дорогой, красиво изогнутой, с драгим камнем в навершии короткой узорной рукояти, родовой, памятной… Мир сократился до этой вот тесовой горницы, застланной шамаханским ковром, до этого ложа, до этих вот немногих утварей родовых, любимых… Да еще до мерзкого запаха собственного тела. Дуня, слава Богу, делает вид, что не замечает ничего, и заботливо перестилает ему, с помощью прислуги, раз за разом постель. Князь лежал в белье: в полотняной рубахе, пестрядинных домашних портах и вязаных узорных носках, приподнятый на алом, тафтяном, высоком подголовнике (так легче было дышать), укутанный сверху курчавым ордынским тулупом, как любил, как укрывался в путях и походах, глядел на колеблемые огоньки свечей и крохотную звездочку лампадного пламени под большими, тверского и суздальского писем, иконами домашней божницы. Временем задумчиво взглядывал на Евдокию, на ее стоический лик, угадывая непрестанные ее печалования о детях, о зажитке, о нравном старшем сыне Иване. Самый старший, Александр, недолго жил и умер поболе тридесяти летов назад, и уже десять лет как скончался и второй, тоже Александр, прозванием Ордынец, сидевший на Кашине. Это после его смерти Иван стал старшим среди братьев: Василия, Бориса и Федора, женатого на дочери московского боярина Федора Андреича Кошки, с которым Михаил когда-то познакомился в Орде. Как недавно… и как давно все это было!