Иван Никитич вздыхает, наливает чару в свой черед. Оба молча пьют. В льдистых глазах Василия проходят ордынские памяти. Иван, прищурясь, сравнивает Ваську с Лутоней. «Братья, а как не схожи!» – думает он.
– Леха Семенов сказывал, – говорит он, чтобы только не молчать, – под Казанью в степи напоролись: мертвяк, уж звери все лицо объели ему, и раненая лошадь… А лошадь жива еще! Лежит, голову приподняла и смотрит на их и будто плачет. Старшой велит Лехе: добей! А Лехе и от запаха падали-то дурно стало: человечина, дак! Слез, а из-под мертвяка зверек какой-то юркий, навроде колонка али куницы… Смотрит, глазки-бусинки, а пасть в крови, значит человечину жрал! А конь глядит, и навроде слезы из глаз… Старшой понял, слез и сам горло перерезал коню. И вороны тут – целой тучей… Так вот!
– Так вот… – эхом, как о привычном, сто раз виденном, отзывается Василий (в степи не то еще повидать мочно!).
– В боях-то бывал? – прошает Ивана.
– А как же! – обрадованно отвечает Иван. – Бает, даже срубил одного комонного сам! В отца сын, воин! Коня вот пожалел…
– Коня, однова, жальче бывает, чем людина! – соглашается Васька и снова пьет.
И молчат. По-хорошу молчат. И тот и другой чуют, что свои, не чужие, не сторонние один одному, и это греет паче слов.
А Наталья Никитишна присела к столу, подперевши щеку рукой. Глядит на рослых пожилых мужиков, одного из которых сама растила, подымала после страшной гибели мужа, а другого недавно приветила в Островом, сердцем поняв, что свой.
«Не было бы беды! – думают братовья. – Аль измены от князя самого! А так-то живем! Без нас, ратников, и княжество не стоит! Нече без нас не содеитце!»
Васька подымает холодные и светлые глаза. Прошает, когда померла Маша.
– А у меня в Орде женка была, татарка. Потерял! И сына… чаготаи увели… – говорит, отводя предательски проблеснувший взор.
– Жива ай нет? – прошает Иван.
– Не ведаю!
Васька молчит, потом, молча, наливает чары:
– Выпьем за наших женок, твою и мою!
Мужики пьют. Наталья Никитишна смотрит на них, подперевши щеку рукой, и тоже молчит. Ее печаль теперь – внуки. Сколь осталось сил, а надобно внуков вырастить. А там уже пора и на погост!
Глава 7
Дело руковожения братией монастыря у Никона шло. Шло тогда еще, в самом начале, когда угасающий Сергий передал ему бразды правления Троицкой обителью, шло и после смерти преподобного. Возможно, как раз потому, что само это дело – многоразличные хозяйственные заботы – мало занимало его, не доходило до дна души. Не было своей, корыстной заинтересованности в нем. А делалось все на удивление легко. Тысячи мелочей, из которых состоит хозяйство крупной обители, как-то сами собой укладывались в голове, не терялись, не позабывались греха ради. Отдавая распоряжения, он всегда помнил о них и всегда проверял: сделано ли? Но и то чуялось, конечно, что он, Никон, является как бы тенью преподобного, тенью Сергия, и все, что творит, – творит во славу и память усопшего.
Почему Сергий тогда, в самом начале, отослал его к Афанасию в Серпуховскую обитель на Высоком? Смущала молодость? Сан священника Никон получил именно там. Быть может, чтобы добре познакомился с князем Владимиром Андреичем, неизменным покровителем Троицкой обители? Быть может, и здесь обеспечивал преемственность дел монастырских? Иногда Никон думал именно так. Во всяком случае, свой «отсыл» Никон принял так, как и подобает иноку: со смирением и безо спора. Почему же Сергий так скоро, всего через два года, согласил принять Никона к себе и сразу поселил у себя в келье? (Верный Михей к тому времени уже умер.) Никон учился у Сергия всему: терпению, прилежанию в трудах и тому удивительному сочетанию доброты со строгостью, которое видел в Сергии. Учился многоразличным ремеслам, учился точить посуду и резать по дереву. Но паче всего возлюбил Никон книжный труд. Переплетать, узорить и, главное, переписывать книги мог бесконечно. Греческий постиг едва ли не самоуком. Впрочем, и Афанасий в обители на Высоком сильно помог. И опять тенью мелькала мысль: не греческого ли языка ради (не токмо, разумеется!) отослал Сергий Никона в монастырь на Высоком?