Московского тысяцкого узнавали, кланялись. Неложный почет ордынцев согревал сердце, и паки бесило, что почет этот добыт деяниями московской господы, прежде всего рода Вельяминовых, владыки Алексия, и меньше всего и всех самого князя Дмитрия, «Митьки».
Перед ханским шатром пришлось спешиться. Властительного темника давно уже русичи и в глаза и по-заочью называли царем. Хотя, подобно далекому Тамерлану, Мамай, не будучи Чингисидом по роду, ханом быть не мог и держал при себе, меняя их время от времени, ханов-чингисидов, замещавших престол верховных правителей Золотой Орды. Почти исчезнувшей Золотой Орды, вскоре преображенной в Синюю, отбитой от волжских, многажды разгромленных новогородскою вольницею городов и все-таки и все еще грозной, все еще великой, хотя бы и памятью прошлого, памятью прежних туменов Субэдея и Бату-хана, древнею славой побед, страхом народов, все еще не преодоленным в сознании поколений, уцелевших от давних погромов, от того, почти уже небылого, ужаса, пожаров сел и погибели городов…
Иван, склоняя голову, ступил через красный порог резной и расписанной двери, скоса глянув на замерших, надменных нукеров: блюдут!
Царь сидел на тканных золотом подушках, кутая руки в узорный шелк.
– Здаров буди! – сказал по-русски. Обозрел Ивана, любовно усмехаясь, как дорогую диковину, привезенную из далеких земель, предложил взглядом и кивком сесть к дастархану.
Иван неплохо понимал татарскую речь, но говорил все еще с трудом, не вдруг подбирая слова и оттого гневая на себя. Ни в ком, и в себе самом тоже, не любил Иван Вельяминов никоторого неуменья в делах. Тут – тем паче. Татарскую молвь ведать было надобно!
Неловко слагая длинные ноги, русский боярин опустился на ордынский ковер. Помыслил скользом: стоит ли говорить при казии и эмирах, мысленно махнул рукой – все едино! Здесь и у стен – уши.
Упорно и тяжело глядючи в слишком улыбчивое лицо некоронованного владыки западной половины Дешт-и-Кипчака, претерпев ничего не значащие цветистые любезности, высказал, словно камнем придавив восточную увертливую речь:
– Тебе, царь, надобен сильный князь на Руси, – по-татарски сказал, трудно и твердо складывая слова чужой речи. – Почто не поддержал Михайлу Саныча?
Мамай глянул жестко и снова расхмылил, растекся весь в масленой улыбке, сощурив по-кошачьи глаза. Заговорил, не то для Ивана, не то для эмиров, о каком-то Гасане, который чего-то не сделал, куда-то не пришел… Весь этот словесный поток можно было изъяснить одним речением: «Не было сил!» Но ежели сил не было поддержать князя Михайлу, тогда зачем ярлык, зачем такая поспешливость, окончившая сокрушением Твери? Фряги? Конечно, они! Они же и обещали (и не дали!) серебра Мамаю.
– Скажи, встанет ли коназ Михайло на Дмитрия, ежели я снова пошлю ему ярлык? – вопросил, окаменев в улыбке, Мамай.
– Не ведаю, – врать не хотелось Ивану. – Ты, царь, теперь суздальских князей поддержи. Противу Москвы! – возразил он.
– Дмитрий Константиныч тесть князя Дмитрия, а мне ворог. Сарай-ака убит в Нижнем! – строго отверг Мамай.
Иван чуть заметно пожал плечами. Усмехнул лениво, тою своею усмешкой, от которой бесился некогда князь Дмитрий.
– Парфентья Федорыча в Кише убили? – вопросил. – Вот и сочлись! Окроме того, в Нижнем еще и Борис Кстиныч есть!
– Сам же ты баешь, Борис ходил на Тверь, – оспорил Мамай. Теперь и эмиры тоже внимательно, переставая улыбаться, смотрели на Ивана Вельяминова. – Суздальские князи утесняют моих гостей, – отчеканил Мамай, и в прорвавшейся жесткости голоса пророкотала-прокатилась дальним громом угроза. – Я отыму у них булгарскую дань!