– Не помню.

– Что конкретно? Имя, звание, полк?

– Совсем ничего.

– Снимайте рубаху!

Подчиняюсь. Розенфельд вкладывает в уши блестящие наконечники стетоскопа и прижимает холодный кружок к моей груди. Слушает долго, ворочая меня и заставляя то дышать, то не дышать. Затем извлекает из кармана блестящий молоточек и выстукивает суставы. После водит молоточком перед глазами, заставляет показать язык.

– Странно… – бормочет, пряча молоточек. – Сердце здоровое, дыхание чистое, рефлексы в норме. Помните, что с вами произошло?

– Нет.

– Разорвался тяжелый снаряд, совсем рядом. Вас отбросило на несколько сажен. Вас сочли убитым и приготовили к погребению вместе с остальными… Батюшка читал заупокойную, а вы вдруг шевельнулись… Когда вас доставили в госпиталь, я счел дело безнадежным. А вы здоровы! Прямо чудесное исцеление!

Не в первый раз…

– Ах да, память… – спохватывается он. – Полная амнезия. Это пройдет.

– Как меня зовут, доктор? Не подскажете?

– Охотно. Красовский Павел Ксаверьевич, прапорщик Ширванского пехотного полка, – Розенфельд вопросительно смотрит на меня. – Вы сын промышленника и потомственного почетного гражданина Красовского Ксаверия Людвиговича. Учились в Лондоне коммерции, но с началом войны вернулись в Россию и поступили вольноопределяющимся в школу прапорщиков в Петергофе. Оттуда в марте сего года выпущены в Ширванский полк.

– Вы много обо мне знаете!

– Не удивительно. Мы – родственники.

Этого не хватало! С носатым и обрезанным?..

– В самом деле?

Розенфельд кивает:

– Моя покойная жена приходилась кузиной Надежде Андреевне, вашей… – он умолкает и встает. – Это не важно. Поправляйтесь!

– Могу я попросить?

– Что?

– Зеркало!

Розенфельд смотрит на дочь. Оленька достает из-под передника маленькое зеркало, подносит. На меня смотрит худое, слегка скуластое лицо мужчины лет двадцати пяти. Высокий лоб, глубоко посаженные глаза, прямой нос, тонкие губы… Не красавец, но сгодится. На подбородке и щеках густая щетина. Трогаю рукой.

– Пришлю санитара – он побреет! – говорит Розенфельд.

Ольга прячет зеркало.

– Благодарю, кузина!

Оленька возмущенно фыркает. Розенфельд смеется и направляется к двери.

– Матвей Григорьевич!

– Да? – Он останавливается.

– Можно мне одежду? Не привык разгуливать в кальсонах.

– Вы о мундире? (Господи, конечно же, мундир!) Я распоряжусь. Да, совсем забыл! Мне телефонировали, справлялись о вашем здоровье. Сказал, что пришли в себя. Ждите гостей.

Розенфельды уходят, и почти тотчас появляется солдат с тазиком и бритвенными принадлежностями. Мне намыливают лицо и начинают скоблить кожу опасной бритвой. Правили бритву давненько. Больно, но терплю. Солдат собирает остатки пены полотенцем, но не уходит.

– Вот, ваше благородие, теперь другое дело, – бормочет, переминаясь с ноги на ногу. – Прямо десяток лет скинули…

Подскочивший Рапота сует ему пару монет.

– Благодарствую, ваше благородие! – солдат исчезает.

– Спасибо, поручик!

– Ерунда! – машет он рукой. – Ваши вещи в кладовой, а санитары привыкли. Не дашь – в следующий раз изрежут…

Вещи приносят скоро. Первым делом заглядываю в бумажник. Две красненьких и одна синенькая бумажка, несколько монет. Не густо, но на бритье хватит. Возвратить поручику долг не решаюсь, обидится – вон как смотрит! Облачаюсь в мундир. Его почистили, выгладили, причем недавно: ткань теплая и пахнет утюгом. Шаровары, китель – все впору, по всему видать: шили на заказ. Форма из шерстяной ткани, плотной и теплой. Диагональ… По весеннему времени в самый раз. На груди какой-то эмалевый значок на винте. Что это – жетон или орден? Натягиваю сапоги и хожу по палате. Поручик смотрит с улыбкой.