Муж Елены Сергеевны, Павел Павлович, сидел на корточках, по-собачьи положив стриженную ежиком седую голову на край кровати и тихонько целуя холодеющие пальцы умирающей. Она громко дышала, мутно глядя на него.

– Лена, Лена, Лена, – шептал он. – Леночка, не делай этого, не надо… Я не смогу без тебя жить. Пожалей хоть меня…

– Ты все врешь, – просипела Елена Сергеевна.

– Леночка! – Его била дрожь.

– Ты проживешь еще одну жизнь… Еще одну дуру замучаешь, как меня.

– Лена, не надо! Я тебя люблю. Я тебя не переживу. Мы умрем вместе.

– Не паясничай. – Она прикрыла глаза. – Радуйся тихо.

Он в голос заплакал, схватился за голову и выбежал из комнаты.

Спустя минуту раздался выстрел. Шум падения. Чей-то крик. Сын вскочил и выбежал прочь. Скоро он вернулся. С перекошенным лицом.

– Мама, – сказал он, кусая губы. – Мама, папы больше нет. Он застрелился. Я пойду вызову милицию, тебе позвать сиделку?

– Не надо, – проговорила она. – Уйди. Уйди.

Она осталась одна. Глубоко вздохнула и вдруг почувствовала, что с ней что-то странное происходит, непонятное и жуткое, но прекрасное, вот что ужасно. Она вдохнула еще и еще раз, ощущая забытую свободу в легких. Она пошевелила рукой – рука шевелилась легко. Она против воли улыбнулась. Правой рукой взяла с тумбочки пластырь, вытащила иглу из вены в левой руке, ловко заклеила ранку. Онемевшие пальцы левой руки ожили. Пошевелила ногами, сбросила простынку. Увидела, что ноги у нее не старушечьи, а женские. Села на кровати. Шепотом чертыхнувшись, брезгливо выдернула из себя катетер. Ей захотелось пописать, по-нормальному, по-человечески! Встала, одернула полотняную сорочку. Тапочек, конечно, не было. Она сделала два шага босиком. Ее пошатывало, голова чуть кружилась, но было как в ранней юности, когда она вставала с постели после гриппа: возвращение радостного желания жить.

Она бесшумно вышла в коридор. Ах да. Муж застрелился. Вот в этой комнате. Надо бы самой убедиться.

Елена Сергеевна толкнула дверь. Он сидел в кресле, смотрел в окно и ждал, когда она умрет.

Бог знает, что он не знает

доска и мел.

Юлия Лаптева, в девичестве Белавина, сказала своему тестю: «Вы стары, и скоро Бог призовет вас к Себе. Он не станет спрашивать, хорошо ли шли ваши дела, сколько вы купили и продали и на этом заработали. Он спросит, были ли вы добры к людям, не обижали ли тех, кто слабее вас… » (Чехов, «Три года», цитирую по памяти).

Но эта милая дама была в плену старинных предрассудков.

Мы даже предположить не можем, о чем нас спросит придирчивый старик с косматой белой бородой. Совсем не обязательно это будут сусальные вопросы о любви к ближнему и о том, ведала ли моя шуйца, что творила моя десница.

Он может спросить, например: почему я в своей диссертации пять раз сослался на Петрова и ни разу – на Сидорова? Или: зачем я ел шоколад с миндалем, а не с фундуком?

Промысел Божий тем и интересен, что абсолютно непостижим А предопределение тем и увлекательно, что неизвестно, но – неизменно.

Это не значит, что мы должны бросить все старания и стремления. Есть такой особо противный вид безделья и равнодушия к себе: вроде как мы рабы судьбы, и поэтому надо сидеть тихо.

Это значит как раз наоборот – не надо бояться своих ошибок.

Как не боится их Бог.

Вот, рассказывают, умер Эйнштейн, попал на небеса и стал просить аудиенции у Творца. Намекая на свои особые заслуги.

Ладно. Но только пять минут, не больше. Бог спрашивает:

– Чего тебе?

– Самую малость, – говорит Эйнштейн. – Уравнение общей теории поля.

– Всего-то? Да делов-то! – говорит Бог и велит ангелам принести доску и мел.

Он пишет, пишет, пишет, и вдруг Эйнштейн говорит: