Они уселись в машину, и тяжелый «Мерседес» ушел на Крымский мост, разбрасывая в стороны лиловый огонь.
Белосельцев медленно поднимался на Крымский мост, пробираясь между огромными, падающими с неба синусоидами. Мост напоминал начертанный в небе график, изображавший пульс железного сердца, его всплески, предынфарктные сжатия, болезненные замирания, кардиограмму города, в сиреневых дымах, бензиновых выхлопах, золоте соборов, шелесте блестящих, непрерывно мелькавших машин.
Он поднимался, прислушиваясь к себе, к своим потаенным биениям, стараясь уловить их среди железного гула и дрожи. Белосельцев чувствовал этот день своей жизни как развилку древесной ветки, когда вдруг прекращается рост основного побега и из боковой, почти невидимой почки пробивается боковой росток. Он вбирает в себя все соки, весь свет неба, устремляется в торопливое, неуклонное движение, наращивая в кроне сочный массив листвы. До очередного урагана, обжигающего луча, ядовитого дуновения, когда прекращается рост, ветвь усыхает, пробуждая к жизни невидимую тихую почку. «Древо жизни», – думал Белосельцев, оглядываясь на свои прожитые годы. Они были как обломанные сучья, засохшие вершины, спиленные ветки, среди которых малой пунцовой почкой набухал сегодняшний день.
Он достиг середины моста. Остановился, касаясь руками толстого железного поручня. Руки чувствовали могучую дрожь, колебания, угрюмые гулы и рокоты, пробегавшие по металлическим тягам. Он был в глубине огромного рояля, в котором звучала грозная, рокочущая музыка. Река внизу была голубой, предвечерней, с блестящим отпечатком ветра, словно крылом по воде ударила большая птица. Там, где река поворачивала к Кремлю, колыхалось золотое отражение храма Христа Спасителя, будто с купола стекала жидкая позолота прямо в реку, и на этом струящемся, ударявшем в берега отражении шла черная баржа.
Он смотрел на золотое пятно, которое увеличивалось, приближалось, окружало его, и он плыл в этом жидком золоте, выхватывая руки из отражения, глядя, как по пальцам стекает позолота.
Он видел Африку, явленную ему на Москве-реке. Он плывет в океане, играет с зеленой веткой, ныряет под влажные листья, целует, обнимает ее. Бежит по сухому склону за бабочкой, за ее изумрудным мельканием, и в небе, недвижная, переполненная кипятком, ртутным ядовитым сиянием, застыла туча. Маленький, похожий на стрекозу самолет бежит по белесой траве, несет в пропеллере прозрачное искристое солнце, превращается в красный взрыв. Морская пехота в полосе прибоя проскальзывает через белую пену, выносится на рыжий откос, и далекое, в душном ветре, трепещет военное знамя. Африканка в прилипшей одежде встает из воды, и сквозь мокрую ткань проступают ее соски, плотный кудрявый лобок. Маквиллен, веселый, острый, смотрит на него, как из зеркала, усмехается, наблюдает за ним из прошлого.
Белосельцев почувствовал жжение на груди. Стоя на мосту, глядя на желтое пятно отражения, расстегнул рубаху и увидел на груди длинный, спускавшийся к животу ожог, словно хлестнули крапивой, оставив на коже водянистые пузырьки. Другая воспаленная бахрома пересекала грудь от плеча к плечу. Крест горел на его коже под рубахой.
Все имело смысл. Имело объяснение в стомерном объеме мира, где двигалось истинное бытие, сокрытое от человеческих глаз. А здесь, на земле, в трехмерном пространстве, на Крымском мосту, это бытие обнаруживало себя как крестовидный ожог на груди, как яблоко в кармане пиджака, подаренное неизвестным прорицателем.
Глава третья
Наутро Белосельцев, едва проснувшись, увидел на стене знакомое пятно водянистого солнца, коробки смугло-фиолетовых, жемчужно-перламутровых нигерийских бабочек. Мгновенно пропитался ощущением утренней бодрости, готовности, нетерпеливого ожидания. Его новая жизнь началась, прекратив дремотное бесцельное прозябание. Он снова был в строю, был военный. Был частью осмысленного коллективного целого. Ожидал боевого приказа. Он поднялся из постели одновременно с телефонным звонком, похожим на ворвавшегося в комнату шального стрижа.