– Да, без няньки они обойтись не могут, – согласился Буров. – Нужно как-то сделать, чтобы и Мише не повредить, ведь он славный, «пончик», и выйти из глупого и опасного положения.

– Я уже думал, – продолжал Зверев, – сменить его роту своей, но сам понимаешь, без Генриха Антоновича, нашего батальонера, этого сделать нельзя, а объяснять ему, в чем дело, никак не хочется.

– Послушай, – подумав, предложил Буров. – Пойди ты к нему и посиди с ним до утра, может быть к утру он «отойдет», да и утром будет не так страшно, в случае чего. Страшно сейчас, пока мы находимся под свежим впечатлением боя… Неопределенность положения, безусловно, гнетет… я, например, чувствую себя в положении путешественника, который едет куда-то, в сильно притягивающее его место, но ему предстоят еще какие-то пересадки. Он высадился на станции и ждет на сложенных на перроне вещах поезда, который вот-вот должен подойти, а когда, подойдет, – точно неизвестно. Этим сильно притягивающим каждого из нас местом является потребность отдыха взбудораженной нервной системе. Мы с тобой справляемся с собой и своими нервами удовлетворительно, или даже хорошо, а Мише это не удается. Нужно ему помочь. Я уверен, что он сумеет взять себя в руки. Он прекрасный офицер по своим убеждениям и взглядам.

– Да, ты, кажется, прав; единственно правильный выход, – это пойти к нему и посидеть с ним до утра. Если же наш Генрих будет обходить роты, а это будет наверняка, всегда можно будет сказать, что я, мол, пришел в N-ю роту ознакомиться с обстановкой, – так развивал план действий Зверев.

– Ну, валяй, брат, так, а я за твоей ротой присмотрю отсюда, – говорил Буров, пожимая протянутую руку.

– Вот так «пончик»! «Чертова подвода»! – сказали почти одновременно оба друга, поворачивая восвояси.

* * *

– Здорово, «пончик»! – весело, как ни в чем ни бывало, говорил Зверев, несколько минут спустя прыгая в глубокую и довольно просторную яму, вырытую для Миши его ротой и накрытую жердями в виде примитивного козырька.

– Как у тебя дела? – всматриваясь в лицо Миши, спрашивал Зверев.

– Тише, пожалуйста!.. здесь немцы в тридцати шагах, – шепотом, умоляюще произнес Миша.

– Ну уж и в тридцати, – недоверчиво возразил Зверев. – Да что это ты хнычешь, Миша? Нельзя так распускаться… Подумай только, как ты скандалишь себя, и «все на свете». Возьми себя в руки!

– Нет, – шептали Мишины губы; я больше выдержать этого не могу – я застрелюсь. Я не могу больше видеть этих страшных мертвецов, эту кровь и стрельбу. Я сойду с ума, – в отчаянии говорил Миша, причем губы его вздрагивали, а зубы выбивали барабанную дробь.

– Ты с ума сошел, «ешак», – своеобразно урезонивал его Зверев.

– Стреляться! Какой смысл? Раз ты решил умереть, так это все, что требуется. Это максимум того, что ты можешь дать… – уже улыбаясь и смотря прямо в глаза Мише, говорил поручик Зверев. – Ты думаешь, мне легко свыкаться с мыслью, что и я каждую минуту могу отправиться к праотцам? Ведь и я страстно хочу жить, но каждый раз перед боем, или во время обстрела, я сам себя как бы убеждаю: «ты должен умереть», «ты умер» – внушаю я себе. И когда мне это удается, я перестаю думать о том, что страшит, из чего слагается чувство страха… Не убил этот снаряд, убьет следующий, примиряясь с своей судьбой, уже думаю я, а в промежутках между очередями снарядов, между более опасными положениями и менее опасными моментами, – исполняю свой долг. Вот и сейчас, я бежал к тебе по сравнительно открытому месту… – пули свистят часто… никто меня не заставляет идти сюда, а я иду… Иначе кто же будет управлять пассивной массой наших солдат? Ведь все только и держится, – на нас – офицерах. Какой же пример подаешь ты своим людям?