Флаги над зданием Главной Диспетчерской были оперативно приспущены – и голубой штандарт ООН с белым земным шариком, и светло-лазоревый стяг Поселка с золотым альбатросом, и другие-прочие знамена, которым там висеть полагалось. Динамики извергали в теплый прозрачный воздух «Прощание славянки». Редкая, печальная, но отнюдь не уникальная страница будней Поселка была перевернута. Снова предстояло долго и нудно отстаивать одно, мучительно докапываться до другого, пытаться предугадать третье и остерегаться четвертого, о котором пока ровным счетом ничего не известно. И все такое прочее. Предстояла жизнь.

– Эй, Тим! – хрипло заорали сзади.

Панарин узнал голос и недовольно остановился. К нему торопился Шалыган – долговязый, с растрепанными седыми патлами, во всегдашнем драном сером сюртуке, снятом явно с пугала огородного.

Многие его уважали, многие боялись, многие не любили, и никто ничего о нем толком не знал. Похоже, он достался Поселку в наследство от того времени, предшествовавшего Началу, от времени, живых свидетелей которому не осталось (болтали, что и Президент Всей Науки этого времени не застал, хотя считался основателем всего сущего). Казалось, Шалыган был всегда, как эти синие горы на горизонте, как снег зимой и жара летом, как вечно пьяный во все времена года завхоз Балабашкин и вечно трезвый предместкома Тютюнин. Столовался Шалыган при поселковой кухне, куда приходил с кастрюльками, спирт добывал у механиков, отчего-то крепко его уважавших, от новой квартиры отказывался, от новой одежды тоже, жил в своей неописуемой хибарке, нелепым грибом торчавшей на окраине, у самого леса, и почему-то даже самые ярые ревнители инструкций и параграфов на заикались о том, чтобы эту халабуду снести, хотя ее существование противоречило и воспрещалось всеми писаными уставами. Бог его знает, чем Шалыган в своей лачуге занимался – за все время, что Панарин прожил в Поселке, не было человека, которому удалось бы туда заглянуть.

Болтали, разумеется, всякое. Что Шалыган – сам Агасфер, в силу необъяснимых пока наукой причин перешедший на оседлый образ жизни. Что он то ли последний уцелевший друид, то ли гуру из Непала. Якобы он дал кому-то приворотное зелье, а кому-то – предохраняющий от опасностей Вундерланда амулет. Как бы там ни было, примерно раз в месяц он, отряхнув ради такого случая свой лапсердак от наиболее крупных репьев, являлся в дирекцию и высказывал свои соображений по поводу некоторых маршрутов и методов поиска. По традиции, сохранявшейся Бог знает с каких времен, его внимательно выслушивали и следовали советам. Одни его предсказания не сбывались, другие помогали сберечь время, труды, средства, человеческие жизни, и процент сбывшихся предсказаний был таков, что местные математики заверяли: случайным совпадением это не объяснить. Лет пятнадцать назад только что ставший директором Тарантул хотел зачислить Шалыгана в штат, положить высокий оклад и дать лабораторию. Шалыган последовательно отклонил все три пункта тарантуловой программы и остался на прежнем месте в прежнем статусе.

– Ну, что? – спросил Панарин неприветливо. Одно время он по молодой дерзости пытался проникнуть в тайны Шалыгана, но неудачно, как все его предшественники. Не то чтобы он с тех пор невзлюбил старика – просто тот вызывал у него раздражение, как всякая неразгаданная загадка.

Шалыган, похоже, и не собирался ничего говорить – стоял столбом и подбрасывал на ладони кусочек оплавленного металла.

– Ну? – повторил Панарин.

– Наука умеет много гитик, – сказал Шалыган. – Временами она даже набирается храбрости и громогласно признает прежние успехи ошибками, а прежние истины бредом собачьим. И все начинается заново.