клятая, непонятно за что! Чёрт, ведь помирать буду – не пойму, что она в нём нашла! Ты его рожу видел?! Впрочем, что ж я спрашиваю… Да даже если и без рожи!.. Атаман с большой дороги, и более ничего! Но Устинья… как приворожённая к нему… Разумеется, мне рассчитывать было не на что. Я и не пытался. Но… Понимаешь, я входил утром в лазарет, – а она уже там возилась. И можно было дальше жить, и работать, и не спать ночами, и ругаться с начальством… Всё можно было! Вечером уже с ног валишься, в глазах – зелень в крапинку, кажется – помрёшь вот-вот… а Устинья сидит за столом, пишет свою «тетрадию», спрашивает, через «есть» или «ять» слово «леший» пишется… а глаза у неё меняют цвет… Я такого никогда раньше не видел: серые-серые – и вдруг синие! И, право, как-то легче делалось! Ложился спать, знал, что наутро снова её увижу – и никакой молитвы не надо было! А теперь… теперь что ж… Теперь впору только…

Договорить Иверзнев не сумел. Невнятная речь сменилась густым, ровным храпом. Лазарев встал. Залпом допил водку из своего стакана, подцепил с тарелки последний кусок оленины. Осторожно ступая по половицам, подошёл к уснувшему доктору, потрогал его лоб. Долго стоял рядом, вслушиваясь в дыхание. Затем вздохнул, дунул на оплывшую свечу и опустился напротив на деревянный, потёртый диван. Мельком подумал: «Надо хоть окно прикрыть…» – и тут же уснул тоже. Через минуту тишину в комнате нарушали только раскаты храпа. Лунный луч стекал по подоконнику, скользил на пол, понемногу таял: близился рассвет.


– Михайла Николаевич! Доктор, миленький! Да проснитесь же!

– Что… что стряслось? – Иверзнев с трудом поднял тяжёлую, словно чугуном налитую голову со столешницы. В лицо ему ударил сноп солнечного света. В комнате было невыносимо холодно. Доктор зажмурился, передёрнул плечами. Несколько минут сидел неподвижно, приходя в себя. Затем, морщась от ломоты в висках, повернулся. Увидел недоверчивое, радостное лицо Лазарева. Убеждённо сказал:

– Васька, ты просто ирод. Какого чёрта ты меня напоил вчера? Башка пополам раскалывается! Меланья, чего ты вопишь?..

Фельдшерица не успела ответить – а Иверзнев уже вспомнил вчерашний день. И вскочил, опрокинув табурет:

– Что… Господи, что? Наташа?!.

– Живы барышня-то! – Меланья улыбалась во весь рот. – Живы, и жара нет! Лежат спят, и таковы спокойные, будто и не задыхались вчера! Просто радости не хватает! Вы-то, господи, вы-то как себя чуете?!

– Миша, и в самом деле, – как ты? – напряжённо спросил Лазарев. – Я, подлец, даже ни разу за ночь не подошёл к тебе! Спал, как убитый!

– И я спал, – Иверзнев пожал плечами. – Как будто всё благополучно. Голова только трещит… Где вода? Давай сюда… фу-у-у, хорошо… Меланья, ты была в лазарете, как там? Чёрт возьми, который уже час?! Это что же… Мы что – до полудня спали? Ну, знаешь, Васька!..

– Сон – лучшее лекарство, ты сам говорил! – радостно напомнил инженер. – Мишка, ты и впрямь заговорённый! Ничего тебя не берёт, никакая эпидемия и никакой дифтерит! Верно, твоя Устинья перед уходом тебя накрепко зашептала?

– Может, и так, – вздохнув, согласился Иверзнев. – Вася, я вчера, кажется, спьяну много лишнего наговорил?

– В самом деле?.. – Лазарев зевнул, крепко, с хрустом потянулся. – Ничегошеньки, право, не помню… Сам был жестоко пьян. Но ты в самом деле хорошо себя чувствуешь?

– Как видишь, – усмехнулся Михаил, продолжая с жадностью глотать холодную воду из ковша. – Никакая зараза не липнет! Если вернусь в Москву – напишу диссертацию о народных методах лечения дифтерита… А что это за топот в сенях? С завода, что ли, кто-то принёсся? Ведь я же и утренний обход проспал, вот позорище-то… Малаша, будь добра, спроси, кто там…