– Хоть птицы не склюют, а там даст бог, поедет какой-нибудь новый обоз и перезахоронят несчастных, – выполнив долг перед погибшими, сказал Федя и перекрестился.

– Ежели увидят, а нет, так и будут лежать тут по скончания века, – покачав головой, ответил Степан и, троекратно перекрестившись, со вздохом произнёс, – Ну, а теперь что? Возвращаться назад?

Будь Стёпка один, он так бы и поступил, но Федька думал иначе.

– Ну, и как это я без мерина вернусь? Поехал за шерстью, а вернусь стриженный? Нет, доберусь до Барнаула, батьку повидаю, а там видно будет.

Стёпка хоть и страшился предстоящей дороги без взрослых мужчин, хоть и ныл в душе: «Охота тащиться невесть куда пешком!» – но не признавался в трусости. Да и то сказать, половина пути уже пройдена, что до дому, что вперёд нет разницы, а беда… она не тётка родная, хоть откуда может прийти.

И они пошли. Идти по дороге было страшно, пошли напрямик к Уксунаю по густой траве, сквозь кусты, преодолевая завалы и таёжные реки.

Трава ещё не достигла своего настоящего роста, – скрывала лишь колени, и путь по тайге ещё не стал той потовыжималкой, какой он станет через неделю, когда трава вытянется в рост взрослого человека, мальчики сильно устали. Да и страшный текущий день внёс в душу тревогу, высосал из неё покой, а в тело внёс усталость старика.

И немудрено, что спустившись к Уксунаю, мальчики решили заночевать, хотя солнце стояло ещё высоко. Фёдор нашёл большое дупло, нащипал из него сухой трухлявой древесины, надрал бересты, нащипал лучин, всё это сложил в кучку, сверху набросал сухих тонких веточек (кремень с трутом и огниво всегда держал за пазухой, а нож за голенищем – отцова наука), и развёл огонь.

Дров натаскали с крутого берега. Выше русла реки было много подсохшего плавника, кое-где он нацеплялся на кусты, а кое-где лёг на землю валиком, да и сучьев, оставленных паводком, было не на один большой костёр. А толстой сосновой коры хоть воз грузи, – жги круглые сутки, не выжжешь, – лучшего топлива и не надо.

Развели ребята костёр, на душе потеплело, а в животе тотчас заурчало. Есть хочется невмоготу. А еды никакой, – ни краюшки хлеба, ни луковицы, ни сала – всё осталось в телеге, угнанной душегубами.

Но был месяц май и Стёпка отправился в лес, а Федька на речку. Долго ходили, бродили, выискивали съестное, выискали. Федька снял рубаху и наловил мальков, а Стёпка принёс (тоже в рубахе) сморчков, иван-чая и пучку. Мальцы, но удальцы, видна хватка и выдумка деревенская.

Конечно, хорошо бы мальков пожарить на сковороде с яйцом и луком, но ни яиц, ни лука, ни сковороды не было, и всё же вышли из столь затруднительного положения. Федька содрал большую пластину бересты, потом ещё одну и сделал из них подобие мешков с дужками из ивовых прутьев. В одном из таких мешков-котелков решили сварить уху, во втором – чай из смородины и чаги. Грибы решили оставить на завтра, а пока закипала вода, пожевали кисленький кипрей (иван-чай) да душистые пучки.

Пока готовили ужин, пока вечеряли, солнце стало цепляться за пихты на другой стороне Уксуная. Нарубили ножом и наломали еловых лап, убрали в сторону костёр, набросали ветви на нагретое место, зарылись в них и постарались уснуть, но спалось плохо. Нежная, мягкая пихтовая хвоя становилась жёсткой, колючей, но мальчики боялись пошевелиться, – пугали ночные голоса и шорохи, а если кто-то из них начинал засыпать, то тут же вскрикивал и выводил из полусна другого, – перед глазами вставали окровавленные мертвяки, и в голове звучали разбойничьи крики.

Холодна майская ночь в тайге, не прогонит её ни подогретая костром горячая земля, ни тёплый бок друга, к которому жмись-не жмись, не согреешься, проберёт до трясучки, а чуть рассветает, сыростью потянет, вот тогда и сну конец. Тогда нужно немедля разводить костёр и жаться к нему то одним, то другим боком, подставлять спину, склоняться лицом и простирать над пламенем окоченевшие руки.