– Прощай!

Он должен был что-то крикнуть, потому что крик подкатился к горлу, потому что Рита рванулась с пролетки и убежала в ночь, потому что вдруг стало так, точно он уходил от матери, уходил навсегда, – должен, должен был крикнуть, но вместо крика ткнул в спину извозчика и выдавил из горла через силу:

– Гони!

И вновь заслонилось все ясной волей – еще раз, скорее испытать, пережить, почувствовать то, что пришло в полях под Саньшином.

– Гони, гони, гони!


И теперь, в холоде ночи, от холодного прикосновения чужих губ, отчетливо, ощутимо опалил лицо горячий вздох, и воспоминанье последнего дня, ставшего прощальным, было горько. Но так же скоро горечь смылась неотступной волей – испытать! И Андрей ринулся в темноту, крикнув самому себе:

– Гони!

О, если бы сейчас он был на месте шофера, который выгнал из-за угла громыхающую машину, промчал ее на два пальца от чугунного столба, окунул в лужу, подбросил в воздух, выпрямил, выправил, вбил в бесконечную прямизну проспекта и погнал в вихре брызг, в свисте колес, в треске мотора, в шуме, грохоте, громе! Каждая секунда – смерть, на каждой выбоине – смерть, в каждой яме – смерть, у каждого столба – смерть, на повороте – смерть, на прямой – смерть! И прекрасно, прекрасно, потому что ничего, кроме – так нужно; ничего, кроме – необходимо! Прекрасно, легко, бесконечно легко! О, если бы сейчас испытать, пережить, почувствовать, что пришло в полях под Саньшином!

– Гони, гони, гони!

Конрад Штейн

В тот день, в Москве, к дому, где помещался Германский совет солдатских депутатов, подошел человек в пушистой заячьей шапке, в порванной грязной шинели германского образца и голубых австрийских обмотках на ногах. Он потолкался в вестибюле, перечитал объявления и записочки, наколотые по стенам, и пошел на второй этаж.

В комнате, где толпились оборванные люди, он стал в очередь. С полчаса он продвигался вперед с видом человека, привыкшего ждать, усталого и безразличного. Подойдя к столу, он снял шапку. Волосы его были очень коротко обстрижены, и по голове, от правого уха к затылку, протянулся широкий шрам, усеянный сморщенными розовыми рубцами. Он держался прямо, как хороший солдат, и звонко стукнул каблуками, когда человек, сидевший за столом, поднял на него глаза.

– Я отстал от эшелона, возвращающегося на родину. Вот мои документы. Прошу присоединить меня к ближайшей партии. Я должен был…

– Откуда шел эшелон?

– Из Семидола.

– Как же вы отстали?

– Я покупал для товарищей картофель. Начальник эшелона сказал, что мы простоим часов восемь. Я ходил в деревушку в двух-трех километрах. Поезд отвели тем временем на какую-то ветку. За всей этой русской суматохой, пока я узнавал…

– Где это было?

– В Рязани. Я прошел добрых полпути пешком, до Москвы.

– Вас зовут?..

– Конрад Штейн.

Поводив пальцем по спискам, человек, сидевший за столом, закурил папироску и сказал:

– Да, есть. Это было в конце октября?

– Эшелон погрузился в Семидоле двадцать четвертого октября и отправился двадцать пятого.

– Одна минутка, – произнес проверявший списки, поднялся и вышел в соседнюю комнату.

Пожилой бородатый солдат в русском башлыке вокруг шеи ласково вгляделся в Конрада Штейна и, показав глазами на его шрам, сказал:

– Хорошо сделано. Осколок?

– Французская работа, – отозвался Штейн, – в Шампани, в пятнадцатом году.

– Хорошо сделано, – повторил солдат. – Вы саксонец?

– Да.

Дверь соседней комнаты открылась, и человек со списками в руках выкрикнул:

– Конрад Штейн, зайдите сюда.

Когда Штейн поравнялся с ним, он добавил:

– Доложите секретарю, что вы мне говорили.

И стал в дверях.

Секретарь мельком взглянул на него и сказал: