Гаспар повторял, что узор отсылает – вечно его там что-то куда-то отсылало – к библейским сюжетам. Яблоко, по его словам, в действительности было инжиром. Он называл его плодом познания, а женские руки – протянутыми к нему руками Евы, осмелившейся нарушить запрет Эдемского сада.

– Неужели не очевидно, что символ выбрали не случайно? Он должен был соблазнять новичков познаниями, прежде недоступными простым смертным! Он означал великое дерзновение!

Шустов в ответ обвинял Дельгадо в близорукости, говорил, что тот упускает нюансы.

– И какие же это нюансы?

– Да, какие? – поддакнул тогда Марден.

Или не поддакнул. Чёрт его знает. Давно это было.

– Каждая из составляющих символа двойственна. Яблоко отсылает и к Ветхому Завету с его змием, и к мифологии кечуа. Бог Конирая Виракоча, вожделевший прекрасную Кауиллаку, спустился на землю в образе птицы и сел на ветви сладкой лукумы, под которыми Кауиллака ткала полотно для будущего мужа. Виракоча придал капле своего семени вид спелого плода лукумы и бросил его на землю. Кауиллака, соблазнившись сочной мякотью, съела паданец и так, оставаясь непорочной, понесла от бога. Согласись, очевидная перекличка с библейской темой непорочного зачатия. Так что яблоко, а точнее обобщённый плод, которым могла быть и фига, и лукума, для нашего возрождённого Эдема выступало символом одновременно греха и непорочности.

«Оставаясь непорочной, понесла от бога». Шустов так и сказал. Слово в слово. Марден и сам рассказал бы им про Конираю Виракочу, даром, что ли, знал всяких кечуа, но вот о прибабахах со съеденным семенем слышал впервые. Из разговора Шустова с Дельгадо эта деталь ему запомнилась больше всего. Он с тех пор раз пять пересказал её знакомым женщинам. Не то чтобы это помогало, но… было весело, да, смотреть на их реакцию. А Серхио между тем продолжал:

– Что же до скрещённых женских рук, тут не только христианская покорность. Ведь руки изображены под плодом – можно сказать, тянущимися к нему. Значит, их можно трактовать как устремление Евы вкусить познания, что само по себе выявляет двойственность символа. Добавь сюда прямую отсылку к Котошскому храму – одному из древнейших американских святилищ, украшенному барельефами именно таких, скрещённых, женских рук. Это один из ключевых символов древних панандских верований, утверждавших, помимо прочего, земную доступность божественных знаний.

Двойственность, везде двойственность! – не унимался Шустов. – Вспомни перевёрнутые лица на стеле Раймонди. Вспомни обелиск Тельо с его единством мужского и женского начала в образе разъярённых кайманов. Вспомни, наконец, Двери Сокола в Чавин-де-Уантаре и стоящие на входе в храм крылатые фигуры – мужскую и женскую. И скажи мне, что символ общества так примитивен, каким его сделали бы обыкновенные мошенники. Нет, здесь потрудились те, кто верил в свои брошюры, верил тому, что в них провозглашалось.

– Успокойся. – Гаспар сдался. – Если не заметил, я давно отказался от своей гипотезы.

– Но вспоминаешь её.

– Нет, не вспоминаю.

– И правильно делаешь. Судя по этому символу, по его многогранности, свобода верований и равенство культур были не только заявлены на бумаге, но и претворены в жизнь. Вспомни хотя бы храм-мечеть на полотне Одинцова.

– Если его кисти вообще можно верить.

Шустов вспылил. Всё понеслось по новой – с потоком названий, дат, имён, – и Мардену сделалось кисло. Нет, с поганым четвёртым валуном у него были связаны плохие воспоминания. И дело тут даже не в болтовне Шустова с Дельгадо, а в начавшейся следом чертовщине. Марден уже тогда решил, что со временем покинет экспедицию Шустова. Любопытно, конечно, посмотреть, куда ведут старинные указатели и допотопная карта, которую Серхио показывал Мардену лишь частично, но рисковать жизнью – увольте. В конце концов, у Шустова оставался ещё один, куда более покладистый проводник и сразу два носильщика-индейца. Их Марден с тех пор не видел. Как не видел и Дельгадо, и его дурную жену с её распрекрасным крестиком. А на следующий день после четвёртого валуна с женскими руками к ним прибилась самая настоящая дикая туземка.