Иван Андреевич откланялся и вышел.
– Эй, вы! Милостивый государь! Постойте, воротитесь опять! – закричал старичок вслед уходившему Ивану Андреевичу.
Иван Андреевич в третий раз вернулся.
– Я вот Васьки-кота всё не отыщу. Не встречались ли вы с ним, когда под кроватью сидели?
– Нет, не встречался, ваше превосходительство; впрочем, очень рад познакомиться. И почту за большую честь…
– У него теперь насморк, и всё чихает, всё чихает! Его надо высечь!
– Да, ваше превосходительство, конечно; исправительные наказания необходимы с домашними животными.
– Что?
– Я говорю, что исправительные наказания, ваше превосходительство, необходимы для водворения покорности в домашних животных.
– А!.. Ну, с богом, с богом, я только об этом.
Вышед на улицу, Иван Андреевич стоял долгое время в таком положении, как будто ожидал, что с ним тотчас же будет удар. Он снял шапку, отёр холодный пот со лба, зажмурился, подумал о чём-то и пустился домой.
Каково же было его изумление, когда дома он узнал, что Глафира Петровна уже давно приехала из театра, уже давно как у ней разболелись зубы, как посылала за доктором, как посылала за пиявками и как она теперь лежит в постели и дожидается Ивана Андреевича.
Иван Андреевич ударил себя сначала по лбу, потом приказал подать себе умыться и почиститься и, наконец, решился идти в спальную комнату.
– Где это вы проводите время? Посмотрите, на кого вы похожи. На вас лица нет! Где это вы пропадали? Помилуйте, сударь: жена умирает, а вас не сыщут по городу. Где вы были? Уж не опять ли меня ловили, хотели расстроить свидание, которое я не знаю кому назначила? Стыдно, сударь, какой вы муж! Скоро пальцами указывать будут!
– Душечка! – отвечал Иван Андреевич.
Но тут он почувствовал такое смущение, что принуждён был полезть в карман за платком и прервать начатую речь, затем что недоставало ни слов, ни мысли, ни духа… Каково же было его изумление, страх, ужас, когда, вместе с платком, выпал из кармана покойник Амишка? Иван Андреевич и не заметил, как, в порыве отчаяния, принуждённый вылезть из-под кровати, сунул Амишку, в припадке безотчётного страха, в карман, с отдалённой надеждой схоронить концы, скрыть улику своего преступления и избегнуть таким образом заслуженного наказания.
– Что это? – закричала супруга. – Мёртвая собачонка! Боже! Откуда… Что это вы?.. Где вы были? Говорите сейчас, где вы были?..
– Душечка! – отвечал Иван Андреевич, помертвев более Амишки, – душечка…
Но здесь мы оставим нашего героя, – до другого раза, потому что здесь начинается совершенно особое и новое приключение. Когда-нибудь мы доскажем, господа, все эти бедствия и гонения судьбы. Но согласитесь сами, что ревность – страсть непростительная, мало того: даже – несчастие!..
Сон смешного человека
Я смешной человек. Они меня называют теперь сумасшедшим. Это было бы повышение в чине, если б я всё ещё не оставался для них таким же смешным, как и прежде. Но теперь уж я не сержусь, теперь они все мне милы, и даже когда они смеются надо мной – и тогда чем-то даже особенно милы. Я бы сам смеялся с ними, – не то что над собой, а их любя, если б мне не было так грустно, на них глядя. Грустно потому, что они не знают истины, а я знаю истину. Ох как тяжело одному знать истину! Но они этого не поймут. Нет, не поймут.
А прежде я тосковал очень оттого, что казался смешным. Не казался, а был. Я всегда был смешон, и знаю это, может быть, с самого моего рождения. Может быть, я уже семи лет знал, что я смешон. Потом я учился в школе, потом в университете и что же – чем больше я учился, тем больше я научался тому, что я смешон. Так что для меня вся моя университетская наука как бы для того только и существовала под конец, чтобы доказывать и объяснять мне, по мере того как я в неё углублялся, что я смешон. Подобно как в науке, шло и в жизни. С каждым годом нарастало и укреплялось во мне то же самое сознание о моём смешном виде во всех отношениях. Надо мной смеялись все и всегда. Но не знали они никто и не догадывались о том, что если был человек на земле, больше всех знавший про то, что я смешон, так это был сам я, и вот это-то было для меня всего обиднее, что они этого не знают, но тут я сам был виноват: я всегда был так горд, что ни за что и никогда не хотел никому в этом признаться. Гордость эта росла во мне с годами, и если б случилось так, что я хоть перед кем бы то ни было позволил бы себе признаться, что я смешной, то, мне кажется, я тут же, в тот же вечер, раздробил бы себе голову из револьвера. О, как я страдал в моём отрочестве о том, что я не выдержу и вдруг как-нибудь признаюсь сам товарищам. Но с тех пор как я стал молодым человеком, я хоть и узнавал с каждым годом всё больше и больше о моём ужасном качестве, но почему-то стал немного спокойнее. Именно почему-то, потому что я и до сих пор не могу определить почему. Может быть, потому что в душе моей нарастала страшная тоска по одному обстоятельству, которое было уже бесконечно выше всего меня: именно – это было постигшее меня одно убеждение в том, что на свете везде всё равно. Я очень давно предчувствовал это, но полное убеждение явилось в последний год как-то вдруг. Я вдруг почувствовал, что мне