Размышляя так и рассматривая старые вещи, я наткнулась на запыленную бутыль гамзу… В ту пору, когда найти бутылку, равно как обертку от конфет или осколок фарфорового изолятора, или кусочек ткани, было роскошью и удачей, мы всегда брали ее в поле: ее удобно носить – бутыль оплетена проволокой, и из проволоки же сделана ручка-петля. Сохранилась даже пробка – какая-то туго свернутая бумажка. Я вынула ее. Под пальцами развернулся пожелтевший тетрадный листок, на котором в полумраке виднелся рисунок. Я поднесла бумагу к окошку. Это мой детский рисунок? Ульянин? Нет. Так рисовали в средние века: хорошо прорисованы детали, но линии немного косые; множество точных подробностей, но пропорции нарушены; рисовал наверняка взрослый человек, вероятно, даже способный, но никогда не обучавшийся рисованию, который и карандаш-то редко в руках держал… На листке молодой человек, коренастый, с носом, в кепке. Прорисован воротник рубахи, пуговицы, набойки на каблуках ботинок. Руки толстые, сильные. Очень похожий человек и на обратной стороне. Я присмотрелась: почти выцветшая подпись, несколько раз повторено имя: Stepan.
А ниже польскими буквами, но украинскими словами:
Писала наша баба, догадалась я. Баба, закончившая польскую школу, и писать должна была по-польски. Хотя и родными, украинскими словами. А нарисованный, значит, тот самый Стэпан. Калёниха, наше добратинское информационное агентство и по совместительству архив, рассказала когда-то нам с сестрой историю любви и предательства, героями которой были наша тогда еще молоденькая незамужняя баба, такая же молоденькая Лялька и вот этот красавчик Степан. По словам Калёнихи, Степан и наша баба любили друг друга и хотели побратыся[25], но потом Лялька отбила Степана – просто ради интереса, он был у нее осэмнаццатый[26]. Вскоре Лялька его бросила, и он попробовал вернуться к своей Мокринке, но она его не приняла, вышла замуж за нашего деда Василя, однако Ляльку так и не простила. Действительно, сколько помню, они всегда ругались и ссорились, наша баба и баба Лялька… Баба Лялька сейчас безногая, в отличие от нашей бабы, она и в старости сохранила миловидность: у нее мягкие карие глаза и морщины, которые Гоголь назвал бы гармоничными. Но за миловидностью и мягкостью кроется характер не менее сильный, чем у нашей ведьмы.
– Ну и что ты ей скажешь? – пожала плечами Ульянка, когда я показала ей найденную на чердаке бумажку и предложила сходить к бабе Ляльке. – Не вы ли, бабуля Лялька, отравили нашу бабу за то, что восемьдесят лет назад не поделили кавалера? Нет, ерунда, песня про Грыця какая-то…
– Грыця, не Грыця, но ведь надо, как говорит Толик, с чего-то начать! Может, отыщем какую-нибудь зацепку, хоть какую-нибудь! Или так и будем здесь сидеть и ждать в бездействии? Я хочу знать, кто это сделал и зачем! И потом, ты не боишься, что еще где-нибудь вдруг обнаружится яд (только, чего доброго, слишком поздно), а то еще какая беда случится?
Ульяна вздохнула.
– Ну ладно, сходим. Только давай сначала с яблоками разберемся. Но она даже не может ходить, баба Лялька! Нет, это ахинея, дурацкая мысль!
Разбирательство с яблоками затянулось – имя им было легион, а Уле непременно нужно было переработать все. Потом снова понадобилось кормить живность, приводить в порядок хлев – свинья нарыла там целые горы… Словом, к бабе Ляльке выбрались лишь под вечер.
Дом Ляльки недалеко от нашего, с другой стороны холма. Чтобы пройти к ней, надо миновать имение, приобретенное недавно у потомков старого Дениса неким венерологом из города. Теперь здесь дым коромыслом: старый дом обложили кирпичом, надстроили второй этаж, пристроили обязательную баню; во дворе красуется бассейн, из которого бьет фонтан. Здесь бегают дети, пахнет шашлыками, стол ломится от еды и бутылок, а ветер треплет над ним яркий тент. Мы прошли вдоль забора из рабицы. Женщины с гладкими ляжками загорали в шезлонгах, а мужчины, знающие, зачем живут, пили пиво. На кирпичной стене висел горшок с малиновой сурфинией – последний писк моды.