чью тачку заводил свидетель,
так долго тарахтел мотор,
вдогонку ей бросался сеттер.
Там обернись из пустоты
сквозь всю казенную унылость,
чтобы увядшие цветы
в руках от счастья распустились.
«В ту осень я работала у „Свеч“…»
В ту осень я работала у «Свеч»
в начальной школе для глухонемых,
чьи голоса не связывались в речь,
хотя и походили на язык.
Но это был язык другой, чужой,
неведомый учителям. Слова
рождались в носоглотке неживой
и в ней же усыхали, как трава.
Я на доске писала алфавит,
смотрела, как они читают вслух,
как судорога лица их кривит.
Но видно есть на свете детский Бог.
И он их вел проторенным путем,
зыбучими песками немоты
туда, где осыпался Вавилон,
чтоб азбукой набить пустые рты.
«Вытащивши стереоколонки…»
Вытащивши стереоколонки
из окна нетопленого дома,
наш сосед-дальтоник в цвет зеленки
выкрасил заборчик в два приема.
Выкрасил крыльцо и дверь, уверен,
что теперь красиво, сине-сине.
Капает в асфальт густая зелень —
цвет, сказать по правде, депрессивен.
Депрессивен цвет, почти безумен,
но практичен, в сущности, и вечен.
Он бензином пятна на костюме
оттирает. Дальтонизм не лечат.
Белая бумажка на заборе,
просыхает краска.
Я пройду, а он стоит в дозоре
в синем небе посреди участка.
«Державинская ласточка в застрехе…»
Державинская ласточка в застрехе
не вьет трудолюбивого гнезда,
не рубится с дождем на лесосеке,
не реет, где свисают провода.
По-над прудом, где комары огромны
и дождевой червяк в траве упруг,
державинская ласточка, хоть лопни,
в предгрозье не описывает круг.
Остановилось время в лучшей оде
и крылышко трёт крылышко легко,
и мы с тобой совсем одни в природе,
никто не понимает ничего.
Квартира номер 7
Толстуха, что, с утра автомобиль
свой заводя, будила весь наш дом,
покончила с собой. На много миль
несвежий снег лежит в окне пустом.
У изголовья, в сумраке, когда
вошла в ее квартиру, тлел торшер
и сам себя же освещал с утра,
не вмешиваясь в скучный интерьер.
Впервые захотелось заглянуть
в ее лицо и что-то рассмотреть
попристальней, чем позволяет муть
соседства и дает возможность смерть,
особенно самоубийцы. Но
насмешливо молчали все черты.
Запомнился лишь стул без задних ног,
приставленный к стене для простоты.
«На пустые дворы, где зима…»
На пустые дворы, где зима,
налипает отчаянье марта,
как на белый квадратик письма
налипает почтовая марка.
Так уходит любовь в ночь весны,
так смешно пожимает плечами,
что о счастье узнать со спины
можно только по силе молчанья.
Но в молчании том уже все
золотые частицы сюжета,
что, включая окурки в стекле,
март достанет потом из конверта.
«Что возьмем мы с собой, покидая страну…»
Что возьмем мы с собой, покидая страну,
то есть, на ПМЖ выезжая в другую,
я вопрос этот с разных сторон рассмотрю,
десять лет чемодан огромадный пакую.
Есть у жителя скучных хрущевских домов
удивительная, так подумать, причуда,
эта комната столько вместила миров,
странный бубен на стенке – напомни откуда.
Африканских лесов рядом с ним арбалет,
а напротив него – две египетских маски,
и по комнате бродит безумный поэт,
десять лет уже бродит, все ищет подсказки.
Звуки бродят по комнате, а из углов,
из портретов – глаза озабоченных предков,
зеркала прячут черные стрелки усов,
мир всегда состоит из деталей, оттенков.
Из вопросов: «кто выведет вечером пса?».
А цветы кто польет в эту пятницу? Пушкин?
И как вывезти елку, что сложена вся
из мечтаний… И дальше по комнате кружим.
«Свет на небе от лимонной корки…»
Свет на небе от лимонной корки,
жизнь бежит, сухой песочек в колбе,
и плывут кораблики-моторки,
а вокруг всё небеса-задворки.
Отплывает наш кораблик белый,
отплывает город от причала,
становясь зеленоватой пеной,