Еда была невкусной. Правда, это ускользало от нашего понимания. Женя готовила с неизменным вложением духа, нота которого открывала во вкушающем скрытые до поры возможности воспринимать еду, отключая рецепторы. Набивая животы рисом, мы приобщались к очищению помыслов и понемногу, по самым верхам, ласкали свою гордыню. Но на самом деле еда была невкусной. Соя. Пироги с рисом. Тесто на воде, вымешанное в обход сливочного масла. При такой пище насыщение случалось в желудке. Но не в теле! Тело оставалось мятежным. Сердце стукалось о нутро, набитое гравием растительного белка. И в этой динамичной обстановке вызревала бессонница, столь богатая межеумочными идеями.
– Какая девочка! У нее глаза Казанской Божьей Матери, – сказала Ульяна.
Мы уже выключили свет. Я пыталась заснуть. Вспыхнувшая взаимная симпатия между Королевой и Женечкой подействовала на меня снедающе.
– Послушай, может, я все-таки перелягу на кровать Сомовой?
Видеть, как Сомова по возвращении ляжет в постель, не подозревая о том, что в ней спал чужой человек? Нет, я не могла нарушать принципы. Уля вздохнула:
– Как скажешь…
Будильник разрывался, будто взрезанная свинья, – трещал не металлический язычок, бьющийся о часовые колокола, трещала сама ткань времени, рвалась с искрой, как ацетатный шелк: мы отрывались от вчерашнего дня и от того, что на ночь пульсировало смыслом. Я нажала на кнопку. Тишина. Королевой в постели не было. Встала?
– Доброе утро, – сказала она, потягиваясь.
Ульяна лежала в кровати Сомовой. Лежала сладко. Как ни в чем не бывало. Прямо-таки одалиска, преподнесенная султану накануне, – нетроганая, несеченая, полагающая себя на попечении у Фортуны. Отчего она нежилась? Чему улыбалась? В ее обстоятельствах подобная радость казалась немыслимой.
– Ты все-таки перелегла? – спросила я вместо приветствия. Риторический вопрос сорвался с досады. Но его бессмысленность раздосадовала еще больше. Зачем спрашивать об очевидном? Я должна была укорить.
– Слушай, ну невозможно же спать на одной кровати, это издевательство, все тело болит, – сказала она снисходительно. – Попросим у комендантши смену белья, только и всего.
– Да? А «диванчик»? Ты разрушила «диванчик».
Она накрылась одеялом с головой и смеялась в подушку, сдавленно повизгивая, смеялась минуты три-четыре, а потом сбросила одеяло и, обессилев, откинулась на спину. Небо постепенно выбеливалось. Птицы уже мчались куда-то по-деловому ни свет ни заря. Я потушила бра. Мы завтракали во мгле. Уля забралась на стул с ногами и натянула майку на свои женственные колени.
– Мне очень хорошо здесь с вами. Добрые девочки, добрые мальчики, все по-человечески. Я потихонечку выздоравливаю, – сказала она.
Я молча размазывала по хлебу холодное твердое масло. Пыталась размазать. А она все говорила и говорила. О том, как долго жила в жестоком мире. Жестоком и жестком. Опасном. Ни дня без страха. Такая жизнь превращает человека в шиншиллу. Смерть может наступить мгновенно. Разрыв сердца. От хлопка двери. И, что самое страшное, в этот момент рядом может оказаться только свекровь. Или жены королевских друзей. Непроходимые, жадные, ухватистые, интуитивные. Могущие часами обсуждать только одно: где и как оперировать грудь.
– Боже мой, – она вздохнула. – Ведь сиськи обвисают, хоть ты делай с ними все что угодно или не делай. А эти люди все вбухивают только в то, чтобы каждые полгода отрезать от себя по кусочку, все деньги во внешность. Одна мысль в голове: что бы еще такое купить, чем прикрыть обвисающие сиськи?
– По-твоему, деньги не стоит тратить на внешность? Надо тратить на внутренний мир?