Аретино протянул другую руку к ее капюшону, но еще не тронул его, а продолжал поцелуй, вернее, это сладострастное, рассчитанно-чувственное, восхитительное по своей невинности и одновременно греховности прикосновение, вглядываясь в едва различимое лицо Дарии и словно умоляя разрешить ему… разрешить…
Он ничего не делал – только смотрел и целовал руку, и Дария ничего не делала – только смотрела на него, а может быть, и вовсе стояла с закрытыми глазами, но воздух в комнате, чудилось, дрожал, как дрожит раскаленное марево… раскаленное марево невысказанной страсти, которая пронизывала всех присутствующих… и все они резко вздрогнули, как будто мир обуревавших их чувств раскололся со звоном от пронзительного крика, вдруг раздавшегося со двора:
– Синьор! Синьор! Лошади прибыли! Смотрите!
Забавно, что первой мыслью Цецилии было изумление этим словом: венецианцы ведь не знают коней, кроме тех, что вечно стремятся ускакать куда-то с фронтона собора Святого Марко, но вечно сдерживаемы пожатием каменной его десницы. Лошадям просто негде скакать в этом городе, где улицы – каналы, повозки – лодки, возницы – гребцы. Кажется, за всю свою тридцатилетнюю жизнь Цецилия видела живую лошадь всего три или четыре раза, поэтому она сделала невольный шаг к окну, не сдержав любопытства, и только потом заметила, что к окнам двинулись и Луиджи, и Аретино с Дарией, причем, раз завладев ее рукою, Аретино больше ее не выпускал, а Дария не делала никаких попыток вырваться.
«Ну да, покорность! Ее знаменитая покорность!» – с ненавистью подумала Цецилия, но тут же забыла о Дарии и даже об Аретино, захваченная поразительным зрелищем.
Три изящные кобылки: две рыжие, одна белая – нервно перебирали копытами по гранитным плитам, издавая при этом обеспокоенное ржание и озираясь. Двор был пуст, люди, как заметила Цецилия, торопливо скрывались сквозь калиточку в стене. Только двое топтались возле деревянных ворот, заложенных тяжелым брусом, и поглядывали наверх, как бы ожидая знака.
Луиджи, стоявший рядом с Цецилией, махнул рукой, и слуги, с усилием сдвинув брус, разбежались, волоча за собой створки ворот и впуская во двор еще трех коней – двух гнедых и одного вороного. Трех жеребцов.
Цецилия не была бы той, кем она была всю жизнь, если бы не посмотрела на те места, которыми и отличаются жеребцы от кобыл. Собственно говоря, к этим местам невольно приковывался всякий взор, ибо жеребцы были распалены страстью сверх всякой меры. Сцены из апулеевского «Золотого осла» вихрем пронеслись перед мысленным взором Цецилии, и она ощутила слабость в коленях.
Кусаясь, лягаясь и издавая неистовое ржание, гнедые жеребцы кинулись к рыжим кобылицам и, искусав и ранив, покрыли их. В это время вороной приблизился к белой кобылке. Она попыталась было убежать и даже проскакала вокруг всего двора, но жеребец оказался проворнее и настиг ее возле ворот, которые уже снова были заперты. Она беспокойно затанцевала перед ним, замешкалась, но вдруг, неожиданно словно бы и для себя самой, повернулась и подняла хвост.
Воздух был наполнен ржанием, ревом, стуком копыт, запахом потных лошадиных тел и извергающихся жеребцов.
Цецилии почудилось, что ее с головой окунули в поток раскаленной, грубой чувственности, который одолевает, подчиняя, увлекает с собой. Она застонала, теряя власть над своим телом. Еще мгновение – и, вся во власти темных, неистовых желаний, она бросилась бы во двор и вступила в соперничество с белой кобылицей за обладание ее восхитительным любовником, как вдруг сильный рывок вернул ей чувства.
Цецилия с изумлением осознала, что это Луиджи схватил ее за руку и тащит к двери. Она забилась протестующе, оглянулась – и замерла.