Ах, муха, муха, горько придется тебе на балу! Никто не станцует там лучше тебя, но все станут тебя сторониться – слишком оригинальной покажешься ты им, ибо опередила ты свое время. Другие дамы, не смогут они повторить коленца твои. Никто не сможет блеснуть, как ты, индиговым цветом чела иль крыла – но, синяя муха, никто и не захочет блеснуть. Вот какая ждет тебя злая беда. Не для тебя, о муха, гудение их бесед. Тебе ведь неведомы ни скандалы их, ни светские сплетни, ни лесть, ни привычные всем словечки – все безнадежно, муха, только и останется тебе, что подтягивать длинные перчатки. И то сказать, твой блеск отзывает ужасом. Держись же своих чернильниц и жарких оконных стекол, зуди себе во весь долгий летний семестр. И пусть тиканье огромных часов аккомпанирует твоему пению. Пусть свист березовой розги, глухие шлепки шариков из жеванной бумаги да заговорщицкий шепоток будут вечными спутниками твоими.

Созерцая одно поколение школьников за другим, жужжи, синяя муха, жужжи в их летних тюрьмах – ибо школьникам скучно. Тикайте, тикайте, часы! Юному Скарабею не терпится сразиться в «Колотушку», юный Песоко сгорает от желания взглянуть на своих выпрядающих нити тутовых шелкопрядов, Юпитер-младший нашел недавно гнездышко ржанки. Тикайте, тикайте, часы!

Шестьдесят секунд в минуте; шестьдесят минут в часе; шестьдесят раз по шестьдесят.

Умножаем шесть на шесть, а сколько нужно нулей добавить? По-моему, два. Шесть на шесть будет тридцать шесть. Тридцать шесть с двумя нулями – получается 3600. Три тысячи шестьсот секунд в каждом часе. Четверть часа осталась до тутовых шелкопрядов – до «Колотушки» – до гнездышка ржанки. Жужжи, жужжи, муха! Тикайте, тикайте, часы! Разделить 3600 на четыре и отнять немного, потому что на эту работу тоже уйдет время.



Девятьсот секунд! О, прекрасно! прекрасно! Секунды так малы. Одна – две – три – четыре – секунды так огромны.

Пальцы в чернилах ерошат вихор на лбу – классная доска обратилась в серое пятно. Один за другим, как в эфирной перспективе, различаются три последних урока. Туман забытых цифр, забытых карт, забытых языков.


Но пока дремал Кличбор – пока Песоко вырезал что-то на парте – пока тикали часы – пока жужжала муха – пока классная комната плыла сквозь медового цвета млечный путь пылинок – юный Титус (весь в чернилах, как и остальные, сонный, как остальные, он прислонился затылком к теплой стене, поскольку парта его стояла вплотную к ее коже) начал понемногу прислушиваться к ходу своих мыслей, поначалу лениво, рассеянно, без особого интереса: то была первая цепочка мыслей, какую он потрудился проследить достаточно далеко. С какой ленцой образы отделялись один от другого или прилеплялись на миг к ткани его сознания!

Титуса стало охватывать дремотное любопытство, вызванное не самой их последовательностью, но той легкостью, с какой мысли и картины способны следовать одна за другой. И первым цвет чернил, странно темная, плесенная синева чернил, заполнивших притопленную на краю парты чашечку, побудила его пройтись взглядом по нескольким лежавшим перед ним предметам. Чернила были синими, темными, заплесневелыми, грязноватыми, глубокими, как беспощадные воды ночи: а каковы остальные цвета? Титуса поразило их богатство, разнообразие. Прежде он видел в покрытых отпечатками пальцев учебниках лишь нечто, требующее прочтения или, по возможности, непрочтения, нечто такое, в чем можно заблудиться среди множества цифр и карт. Ныне он увидел их цветными прямоугольниками, окрашенными в бледную, выцветшую голубизну или в зелень лавра, с маленьким оконцем, прорезанным в голой белизне первой страницы – туда он печатными буквами вписал свое имя.