Однако старый философ ответил:
– Могила, молодой человек, вовсе не такова, какой вы ее себе представляете. Вы оскорбляете мертвых, молодой человек. Каждое ваше бездумное слово пятнает чью-то гробницу, уродует усыпальницу, возмущает грубым топотом покой смиренного могильного холма. Ибо смерть есть жизнь. Живо лишь то, что безжизненно. Разве не видели вы, как в сумерках спускаются к нам с холмов ангелы вечности? Еще не видели?
– Нет, – ответил молодой человек, – не видел!
Бородатый философ согнулся пониже и уставился на молодого человека.
– Как, вы ни разу не видели ангелов вечности с большими, как одеяла, крылами!
– Не видел, – ответил молодой человек, – и видеть не хочу.
– Для невежды не существует глубин, – продолжал брадатый старец. – Вы назвали меня циником. А как я могу им быть? – я ничто. В большом содержится малое. Но я вам вот что скажу: пусть Горменгаст – бессодержательный образ, пусть зеленые дерева, переполненные жизнью, переполнены на самом деле отсутствием оной, – но когда апрельский агнец поймет, что быть ничем – это больше, а не меньше, чем быть апрельским агнцем, – когда все это станет известным и признанным, тогда, о вот тогда… – Теперь он поглаживал бороду быстро-быстро. – …тогда вы приблизитесь к рубежам изумительного царства Смерти, где всякое движение совершается вдвое быстрее, где краски вдвое ярче, любовь великолепней вдвойне, а грех вдвойне пикантен. Кто, кроме человека дважды близорукого, не способен увидеть, что только в Потусторонности хоть что-то способно обрести Приемлемость? А здесь, здесь… – Он развел ладони, как бы отвергая земной мир. – Что есть приемлемого здесь? Здесь нет ощущений, никаких.
– Страдание и счастье, – сказал молодой человек.
– Нет-нет-нет. Чистой воды иллюзия, – возразил старец. – Вот в изумительном царстве Смерти Счастье безгранично. В сравнении с ним даже длящиеся месяц напролет танцы среди небесных лугов – ничто, решительное ничто. И пение человека, летящего верхом на огненном орле… пение из довольства сердца своего.
– А как насчет страдания? – спросил молодой человек.
– Люди изобрели идею страдания, дабы упиваться жалостью к себе, – прозвучало в ответ. – Но Истинное Страдание, которое мы узнаем в Потусторонности, – вот это штука стоящая. В том Царстве даже обжечь себе пальчик – значит пережить многое.
– А что будет, если я подожгу твою белую бороду, старый мошенник! – заорал молодой человек, зашибший в тот день ногу и так узнавший цену земным невзгодам.
– Что будет, если вы ее подожжете, дитя мое?
– Огонь истерзает твой подбородок, и ты хорошо это знаешь! – воскликнул юноша.
Презрительная улыбка, заигравшая на губах теоретика, оказалась для его собеседника непереносимой, и он, не сумев обуздать себя, схватил ближайшую свечу и подпалил бороду, мотавшуюся перед ним с вызывающим видом. Борода занялась быстро, сообщив ужасу и изумлению, обозначившимся на лице старика, нереальный, театральный оттенок, изобличавший самое что ни на есть истинное, пусть оно и было земным, страдание, что пронзило несчастного, когда он ощутил сперва в подбородке, а там и в щеках, жгучую боль.
Жуткий, визгливый вопль вырвался из его старого горла, и коридор мгновенно заполнили люди, точно они только и ждали за кулисами сигнала, чтобы выскочить на сцену. Голову и плечи старика окутали сюртуками и куртками, пламя сбили, но к этому времени нервный молодой человек со впалыми щеками уже успел куда-то удрать, и больше о нем никто никогда не слышал.
Старика отнесли в его комнату, похожую на темно-красный ящичек: без ковра на полу, но с картинкой над камином, на которой сидела на лютике фея, рисуясь на фоне очень синего неба. Спустя три дня старик пришел в себя – но лишь затем, чтобы скончаться от потрясения через миг после того, как припомнил, что с ним случилось.