У других, в полных семьях, хозяйство: корова, тело́к, свиньи, гуси. А у неё дети – вечно впроголодь. И что тут поделаешь? Работа – по десять-двенадцать часов каждый день. Хозяйством не обзавестись, никакой животинки у них, кроме кошки одной. Зато хоть детей по детдомам не растаскали, хотя уже не раз в школе ей намекали, чтобы согласилась отдать.
«Там им лучше будет, у государства-то за пазухой. Всегда сыты, обуты. А у ваши, Варвара Николаевна, сами видите, разве что не в лаптях ходят. Растите безотцовщину, а государству потом отвечать! По-хорошему вам предлагаем, Варвара Николаевна. Подумайте о детях», – выговаривал ей социальный педагог, не раз приезжавший из города.
Варя всегда молчала, утыкалась взглядом в свои коленки. В конце таких разговоров она через застрявший в горле ком тихо говорила, не поднимая глаз: «Спасибо вам за заботу. Вы уж не утруждайте себя боле, не приезжайте. Справимся мы. Обувка, одёжка есть у ребятни. А случится чего со мной – вот тогда и приезжайте. А покамест обойдёмся. Хоть в лаптях, да не по миру ишшо».
Вот она и корпела на работе в две смены за двоих. Без её работы им было бы не выжить, а желающих на её место – хоть отбавляй. Как же, в селе всего-то десять рабочих мест для женщин, а для таких, как она, с шестью классами, и того меньше: магазин, почта да пекарня. А на лесоповал идти – последнее дело, того и гляди – пришибёт.
Варя села, стала потихоньку одеваться.
Когда она плакать-то перестала? Год, поди, слёзы лила. Думала, что ничего хуже и быть не может. Да только не так всё было: отревелась – и стало ещё хуже. Слёзы высохли, и будто сама она вся высохла. Ни слезинки не осталось, ничего. Одна пустота. Будто и души не осталось. Чёрная дыра тоски навалилась и засасывала, засасывала каждый день. И конца, и края той тоски видать не было. Сил не хватало ни жить, ни работать. Опостылело всё так, хоть руки на себя накладывай. Ежели бы не дети, наложила бы. А дети есть – деваться некуда. Хочешь не хочешь, а живи.
В палатку просочилась тонкая струйка дыма, неся с собой вкусный запах ухи. Варя уже заплетала косу, когда в проёме показался Олег.
– Встаёшь? – спросил он. – Ушица скоро будет. Давай, подтягивайся, – и опять исчез.
Как она могла не полюбить его? Каштановые кудри, длинные ресницы, смешные веснушки, рассыпавшиеся на переносице и скулах, будто говоря, мол, ты на рост и силу-то не смотри, такой же я, как и все парни, – может, и сильный, может, и резкий, да всё тот ещё, озорной, да так же, как и все, до простой ласки охочий. Чего только одна его улыбка стоила! Редкая, правда, – она успела заметить, что на людях он вообще не улыбается, почти не разговаривает. А главное, сам он в неё влюбился, будто мальчишка. Встречает из магазина, провожает до дома, телогрейкой своей плечи ей накрывает, точно не разведёнка она с четырьмя детьми, а девица какая. И ведь полно в леспромхозе незамужних, он мог бы за любой приударить, двадцать девять только – все девки для него. Ан нет, на неё он запал в её почти сорок. Бывают же сказки…
Что с того, что он с отсидки? Здесь, в леспромхозе – половина таких. Вальщики – основная работа на зоне. А куда им после тюрьмы-то? Вот в леспромхозы и подаются.
А те мужики, которые с войны вернулись, ― так те ещё страшнее. Ушли на войну пацанами, а вернулись – стариками. И не только потому, что безногие, безрукие, контуженные, с незаживающими ранами, с осколками, которые двигаются. Ночью, днём, никогда не знаешь, когда пошевелится и убьёт. Распихали их с фронта по таким вот станциям да деревушкам, а здесь что – врачей нет, больниц нет – долго не протянешь. А потому, что в глаза их страшно глядеть было. Да они и сами ни на кого не смотрели, словно боялись, что в глазах, как в зеркале, весь ужас войны отражается, сломанные и растерзанные жизни, сотнями, тысячами, миллионами. Работали и пили, и всё молча. Редко кто из них не пил. Так даже и таких мужиков, пусть они и калеки, всех уж разобрали. Точнее, они сами разобрали девок, как только вернулись. Не искали покрасивше, а быстро женились, ежели девка по нраву была да работящая. Словно боялись не успеть пожить. Так и она теперь, Варя, покалеченная душа, боялась не успеть пожить.