– Нам придется убрать кое-какой подлесок, чтобы нормально на него посмотреть, но думаю, что это действительно кое-что любопытное.
– Правда? – спросила я.
– Ведь первоначальный дом построили году в тысяча семьсот сороковом?
– В семьсот сорок пятом, – уточнила я.
– Нам понадобится провести кое-какие обмеры.
– Конечно. – Я старалась, чтобы мой голос звучал буднично.
– Что-то достойное? – спросила Кара, убирая болтающиеся концы тюрбана, который она так и не сняла.
– Ну, – произнес Питер, – Фрэнсис должна его увидеть.
– Мне кажется, он немного похож на палладианский мост в Стоурхеде, – пояснила я. – Но если бы он был палладианский или просто достаточно интересный, его бы упомянули в Певзнере или в других источниках?
– О-о, – сказал Питер. – Вы искали Линтонс в Певзнере, да?
– А вы разве не искали?
– Честно говоря, нет, – ответил Питер, смущенно посмеиваясь. – Наверное, следовало бы, но Певзнер всегда так негативно на все смотрит. Я предпочитаю элемент первооткрывательства, когда речь идет об архитектуре.
– Ну да, может быть, – промямлила я, неуверенная, считает ли он мост чем-то важным.
Но к тому времени мы уже добрались до сооружения и прошли гуськом по траве, где я совсем недавно прибила крапиву. В центре небольшая секция балюстрады, доходившей нам до пояса, оказалась свободна от растений, и мы расположились там, чтобы полюбоваться озером. От блеска солнца на воде глаза у меня резало – предвестие головной боли.
– Вы никогда не задумывались о тех, кто здесь жил до нас? – спросила Кара. – Слуги, садовники, аристократические семьи? Дети прыгали в озеро с этого моста в такой же день, как сегодня, в такой же жаркий и безветренный, только мост тогда был новый. Любопытно, какими они стали, когда выросли? Что с ними случилось?
– Все умирают, Кара, – мягко заметил Питер, словно впервые сообщая ей эту неприятную весть.
Я подумала о Доротее Линтон, похороненной на церковном кладбище: церемония, на которой присутствовали только недовольный викарий и могильщик. И о матери я тоже, конечно, подумала.
– А что потом? – спросила Кара. Может быть, она ему уже сто раз задавала этот вопрос – и каждый раз надеялась получить какой-то другой ответ.
– Ничего, – ответил он, и она отвернулась от него, сделав вид, что ей просто захотелось всмотреться в даль, туда, где озеро сужается. – Мертвые – они и есть мертвые, – продолжал он негромко, раскрыв ладони перед собой. – Никакого рая, никакого ада, никаких призраков. Если повезет, нас еще, может быть, будут помнить одно-два поколения, а потом – всё. Ну и отлично.
– И ты правда в это веришь? – спросила Кара, по-прежнему не глядя на него.
– Ты же знаешь, что да. А если нам не повезет, мы попадем в учебник истории, но тогда это будем не мы, а чье-то измышление о нас, чужая интерпретация. Кто мы такие – разве возможно об этом рассказать целиком и полностью? Все это только в наших головах. И в памяти тех, кто нас любил. – Он помолчал, словно ожидая ответа. – Кара? – окликнул он ее.
На кухне нашего ноттинг-хиллского дома за несколько месяцев до того, как мне исполнилось десять, мать сказала мне: «Твой отец верит, что, когда мы умрем, нас зароют в землю, мы сгнием и превратимся в траву, а потом придут коровы и съедят нас». Я знала, что за моей спиной стоит отец. И он молчал. Тогда, в этой комнате, между родителями чувствовалось какое-то напряжение, они вели какую-то незримую битву, которую я не понимала. Мне хотелось, чтобы он сказал, что ее слова неправда, что он в это не верит, потому что так не бывает. «А вот я верю, – продолжала мать, – что если мы ведем себя хорошо, то попадаем на небо». Отчетливо представившиеся мне коровы, трава, трупы оказались для меня слишком жутким видением. Я заплакала. «А мне во что верить?» – спросила я. Уже не помню, ответила ли она – и если ответила, то что именно.