– Мы все с тобой смогЁм, Маратка! Потому что вместе мы – сила! Ты только не разрешай себе переставать хотеть!
Он специально говорил «смогём» вместо «сможем», и это звучало очень по-мужски – согнем, разогнем, преодолеем. Отец всё делал по-мужски – принимал решения, совершал поступки, отстаивал правоту, вступался за слабых, любил женщин. Любил, преклонялся, боготворил, но всю жизнь был предан только одной из них, своей жене.
У отца с матерью были удивительные отношения, воспетые в классической литературе: «Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лёд и пламень».
Это сравнение пришло к Марату на уроке, когда они проходили «Евгения Онегина» и отца уже давно не было в живых.
Он погиб солнечным июльским днем. Марату только-только исполнилось восемь. Даже такой страшный день из Мараткиного детства был до краев налит солнцем. Мальчишки, как раз, возводили оборонительную стену из старых деревянных ящиков для игры во «взятие Бастилии», когда мимо них через двор прошли трое людей в форме. В точно такой же милицейской форме, какую надевал по праздникам Мараткин отец. Они шли молча, аккуратно ступая кирзовыми сапогами по вытоптанной траве, и за ними тянулся невидимый, горький шлейф беды. Неотвратимой беды.
– До вас пошли, – обернулся на Марата веснушчатый Колька, и все разом притихли.
– Беги, взнай, шо там!
Но, Марат, словно приклеенный, не двигался с места. Время враз стало липким, вязким, как столярный клей, заставив замедлиться не только звуки и действия, но и само дыхание. Казалось, мальчишка и вовсе перестал дышать, стоял в оцепенении, не спуская глаз с двери, захлопнувшейся за вошедшими в их дом людьми. Мрачными молчаливыми людьми в парадной милицейской форме. И стало тихо. Зловеще тихо.
Разбил эту пугающую тишину, донесшийся из окна, надсадный, истошный крик матери.
Две недели она не вставала с постели. Лежала, не двигаясь, с открытыми, никого невидящими глазами, не реагируя на слова и прикосновения.
Потом к ним в дом вторглась полупьяная соседка тётя Валя с переполовиненной бутылкой самогона и, разжав ножом зубы, влила в обездвиженное вдовье тело почти все ее содержимое, жадно при этом причмокивая и облизываясь. Можно сказать – совершила акт жертвоприношения. Марат смотрел, как льется по маминым щекам белесая влага, борясь с желанием остановить эту алкогольную реанимацию и выгнать беспардонную соседку прочь. Но, не выгнал. Отец навсегда впаял в его матрицу особое отношение к женщинам. Даже таким неприятно пахнущим и нахрапистым, как тетя Валя.
Три дня женщины взахлёб пили и рыдали на кухне. Выли истошно, катаясь по полу, то взывая и молясь, то проклиная. Потом резко засыпали, впадая в забытье среди липких винных пятен, грязной посуды и объедков. Марат не знал, как остановить эту заупокойную вакханалию, и впервые в жизни ему не у кого было спросить совета.
На четвертый день пришли какие-то люди с маминой работы, выдворив, возмущенно орущую, тетю Валю из квартиры, сгребли и выбросили останки горя с поминального стола, вымыли посуду и пол на кухне.
Неделю мама как-то продержалась. Каждое утро стаскивала себя полумертвую с постели, волокла к умывальнику, откручивала кран и замирала над ним, глядя, как вода уносит ошмётки ее рваного сна, больше похожего на полузабытье. Умывшись, брела обратно в комнату и забиралась там в первое попавшееся ей на глаза платье. Именно так, забиралась в одежду, как в корабельную шлюпку, спасающую от нежелания жить.
Она почти ничего не ела. Марат подсовывал матери то варенное яйцо, то неумело скроенный детскими руками бутерброд, умоляя проглотить хотя бы кусочек. И был несказанно счастлив, когда удавалось ее уговорить.