Семён подсел к Вассе. Она стрельнула глазами вбок, но промолчала, не отодвинулась, лишь усерднее нить потянула.
Росточку Сёмка был невысокого, но черты лица его были довольно приятные, с этаким отпечатком деревенской простоты. Сёмка обнял Вассу за талию, васильковые глаза его помутнели от желания, на лбу выступили капельки пота. Тяжело дыша, зашептал на ухо:
– Пойдём, пойдём в сарай, поиграем.
– Ишь чего захотел, – сверкнула глазами девушка и оттолкнула обнимающую её руку.
– Женюсь на тебе, ей-богу, женюсь. А хоть завтра сватов пришлю, – сладострастно посулил, засуетился Сёмка, засопел, пытаясь вновь притянуть к себе девушку. От него неопрятно пахнуло немытым телом, старой заношенной одеждой, махрой.
– Завтра, – насмешливо протянула Васса. – Да тятенька небось и не отдаст за тебя, за бедного. Он говорит, все бедные – дурные и ленивые. Тятька твой лодырь беззаботный, детей делать умеет, а кормить – так нет. Да и мать твоя дура непутёвая. На огороде летом всё сохнет, а она – нет чтоб к пруду сходить, воды принести, полить. Стоит жалится: дождя нет. И огород у вас весь в бурьяне. Так что убери руки, а то как дам в лоб – кувыркнёшься!
Возня в бане затихла, все прислушались. Потом звонко захохотала Таисья, за ней и все остальные. Лицо Семёна вытянулось, побледнело, губы сжались и даже посинели. Такая злость его взяла, что, забыв о притворстве, о ласковости, обнажая мелкую свою низость, он плеснул в Вассу грязными словами:
– Чего бережёшься то? Небось не мыло, не смылится.
…В последних числах декабря, в день памяти святителя Николая Чудотворца, отстояв службу, Антип Дорофеич степенно вышел из церкви. Надел шапку. Принаряженные Ульяна и дочери в цветастых шалях, в ботиночках высоких шнурованных, на каблучках, прошли вперёд, раздавая милостыню нищим на паперти.
Подошёл Панков Емельян Иванович. Маленький, сухонький. Лицо благостное, сияющее. Глаза притворно простодушные. В плисовом коротком пиджачке, волосы, стриженные в кружок, коровьим маслом намазаны.
– Чего тебе, Емелька? – спросил Антип.
– Надобно мне поговорить с вами, Антип Дорофеич, – просительно сказал Емельян и шапку сдёрнул поспешно, почтение показывая. Антип удивлённо взглянул, повторил, недоумевая: – Чего тебе?
– Вот какое дело, Антип Дорофеич, – Емельян помолчал, потом вскинул на Антипа голубые, не без хитрецы, глаза и, вновь прикрыв их, сказал: – Малец-то мой, Сёмка, по вашей Васке сохнет. Хочу сватов заслать, – и вновь глазами-то на Антипа – зырк. Антип даже опешил от такой наглости. Самый бедный, захудалый мужик в селе, пьяница, губошлёп и лодырь, живёт в гадкой, грязной, убогой избе, – а к нему в родственники набивается. Ерник сермяжный.
– Не присылай, – сказал твёрдо, – откажу.
– Это почему ж такое, Антип Дорофеич? Чем это мой Сёмка вам не угодил?
Но Антип Дорофеич не собирался снисходить до объяснений. Размеренным твёрдым шагом хозяйственного, знающего себе цену мужика он пошёл прочь. Но Емельян не отставал, он поспешил следом, и вновь раздался его голос, в который он влил столько елея, что невозможно было слышать его без подступающей к горлу тошноты.
– Ан не ошибиться бы вам, Антип Дорофееич. Времена-то иные настают.
Антип не оглянулся.
В воздухе плыло торжественное гудение медного колокола, долго дрожало в воздухе, постепенно замирая вдали, где-то в полях.
Глава тринадцатая
В конце августа теплынь стояла, словно летом. Базарная площадь кипела народом. На огромном её просторе сновали взад и вперёд пёстрые толпы.
На пыльном базарном выгоне весело и шумно. Пахло пылью, дёгтем, едким конским навозом, сеном. Фыркали лошади, мычали коровы, жалобно блеяли овцы, волы равнодушно и сонно жевали сено.