– Слышь, Васка, – шептала Домна, – девчата говорили, покойник всё слышит. Лежит так вот, глазки закрыты, не взглянет, ни рученькой, ни ноженькой шевельнуть не может, а слышит всё.
У Вассы от ужаса мороз пробежал по коже. Она дёрнулась, толкнула плечом сестру. Молчи, мол. Но та не унималась, и голос её был чужим, беспощадным:
– И в гробу лежит – всё слышит, и гроб уже заколотят, и в могилку опустят, а он всё слышит, болезный, и только когда горсть землицы на крышку гроба бросят – всё, больше не слышит.
– А потом? – спросила Васса севшим от страха голосом, глядя на сестру огромными глазами.
– Не знаю.
Под лавкой стучали копытцами ягнята, повизгивал поросёнок. На печи шуршали тараканы. Со двора доносился тоскливый собачий вой. В углу с закрытыми глазами, уронив плечи, сидел дед Дорофей. Редкие слезинки текли по впалым его задеревеневшим щекам, застревали в глубоких морщинах, в белой бороде.
Отец понёс гроб. Фёдор шагал рядом. Васса плелась сзади, смотрела им в спины сквозь покрытые инеем ресницы. Ноги по колено увязали в снегу. Мамкин тулуп, надетый поверх полушубка, тянулся следом. День был декабрьский – тёмный, тусклый. Сумрачное небо всё ниже спускалось к земле. Руки костенели от стужи. От порывов жёсткого ветра на краю погоста жалко дрожали лозинки[4]. Разносилось злое карканье ворон. В мёрзлой земле с трудом отрыли могилку. Быстро засыпали.
Васса без сил добралась до дома. Сбросив у порога тулуп, кинулась к сидящей на лавке матери, упала перед ней на колени, уткнула лицо в подол платья и заревела. Перед глазами стоял Глебушка, его милое круглое лицо, доверчивые глаза и наивный вопрос:
– Что это у меня? Что?
Потом она вспомнила, что малыш остался там, на погосте, один в ледяной могиле, и рыдания начали сотрясать её с новой силой. Ей было жутко, и всё представлялось, что это не Глебушка, а она лежит там. Она не объясняла себе, что её сильнее ранило – потеря братца или страх смерти, которая на этот раз подошла так близко, что можно было заглянуть в её пустые глаза. В голове всё вертелась мучительная мысль: неужели и она может умереть, и её, такую молодую, сильную, упрячут в холодную, ледяную яму?
Рыдания Вассы подхватила и Доня. Свесила с печи растрёпанную русую голову, заскулила тоненьким голоском, как ушибленный щенок. А мать, раскачиваясь, поглаживала тяжёлыми шершавыми руками Вассу по голове и плечам, словно заранее сознавая будущее дочери, словно говоря: «И на твою долю горя хватит».
– Бог не без милости. Прибрал калеку. Не придётся ему мучиться, – внезапно услышала Васса ровный голос матери. Она отстранилась. Глаза у матери были сухи, губы сурово сжаты, лицо каменно.
– Да захлебнись ты уже, – прикрикнула Ульяна на скулящую Домну.
«Как жить, – думала Васса, – если жизнь так устроена, что порой смерть – благо?»
Она ещё не могла увидеть сквозь каменное лицо нестерпимую боль, ножом режущую сердце.
Глава вторая
В распахнутое окно влетела золотисто-зелёная муха. Противно жужжа, присела на потный лоб Соломона. Портной мотнул головой, муха отлетела и тут же назойливо спикировала на выдвинутую в усердии нижнюю губу.
– Тьфу ты, мерзость, – сплюнул мужчина, не в силах оторвать взгляд от последних стежков. Он спешил. Муха, словно в раздумье, на мгновение повисла в воздухе, но то ли ей не понравился солёный пот Соломона, то ли более привлекательным показался запах навоза, принесённый ветром со двора соседа, – насекомое вылетело в окно и исчезло.
Соломон сделал последний стежок, откусил конец нити и удовлетворённо разгладил шов. Затем он спустил ноги с помоста, на котором сидел, выпрямился и выгнул усталую спину так, что раздался хруст суставов.