Молельня представляла собой квадратную комнату со сводчатым потолком, в центре которого находился медальон кисти Эсташа Лесюера[58], написанный в той аскетической манере, что свойственна второму периоду его жизни. На стенных панелях черного дуба без позолоты висели великолепные гобелены, представляющие сцены на религиозные сюжеты. Между двумя окнами возвышался алтарь. Он был накрыт черным, словно на нем только что отслужили панихиду. Напротив алтаря висел портрет во весь рост герцога Филиппа де Невера в возрасте двадцати лет. Он был подписан Миньяром[59]. Герцог был изображен в мундире генерал-полковника швейцарской гвардии. Рама была затянута черным крепом. Невзирая на христианские символы, видневшиеся повсюду, эта комната вполне могла бы сойти за обитель вдовы-язычницы. Артемизия[60], принявшая крещение, и та не смогла бы создать более пылкий культ памяти царя Мавсола. Все-таки христианство требует от скорби больше смирения и меньше пафоса. Впрочем, немногих вдов можно упрекнуть в чрезмерности их горя. Правда, тут нужно принять во внимание и особое положение принцессы, которая силой была вынуждена выйти замуж за господина Гонзаго. Так что ее траур был как бы знаменем отъединенности и сопротивления.
Уже восемнадцать лет Аврора де Келюс была женой принца Гонзаго. Но можно сказать, что она совершенно не знала своего супруга: она не желала ни видеть его, ни слышать.
Гонзаго делал все, чтобы добиться разговора с нею. Нет никаких сомнений, он любил ее, и, быть может, любил даже сейчас, на свой манер, разумеется; он был о ней, и вполне справедливо, весьма высокого мнения. Он думал, поскольку был уверен в силе своего красноречия, что, ежели принцесса согласится выслушать его, он выйдет победителем из этого испытания. Но принцесса, непреклонная в своем отчаянии, не желала быть утешенной. Она была одинока в этой жизни. И упивалась своим одиночеством. У нее не было ни друга, ни наперсницы, а ее духовный пастырь был всего лишь поверенным тайн ее прегрешений. То была женщина гордая, закаленная страданием. Одно-единственное чувство оставалось живо в ее сердце, одетом в броню, – материнская любовь. Единственное, что она любила, любила страстно, – память о своей дочери. Память же о Невере стала для нее как бы религией. Мысль о дочери придавала ей жизни и наполняла смутными мечтами о будущем. Всем известно и понятно глубокое влияние, оказываемое на человека вещественными объектами. Принцесса Гонзаго, одинокая среди своих служанок, которым было запрещено заговаривать с нею, живущая в окружении безмолвных картин, иссохла и умственно и чувственно. Иногда она говорила священнику, который исповедовал ее:
– Я мертва.
И это была правда. Несчастная женщина жила словно призрак. Жизнь ее была подобна мучительному сну. Она вставала утром, и молчаливые прислужницы одевали ее в мрачные одежды, затем чтица раскрывала молитвенник. В девять приходил священник, чтобы отслужить панихиду. Весь остальной день она сидела неподвижно, безмолвная, в полном одиночестве. После бракосочетания она ни разу не покидала дворец. Свет почитал ее сумасшедшей. Малого недоставало, чтобы при дворе воздвигли еще один алтарь – Гонзаго за его супружескую терпеливость. Действительно, надо признать, что за все это время никто не услышал от Гонзаго ни единой жалобы.
Как-то принцесса сказала своему исповеднику, обратившему внимание на то, что глаза у нее покраснели от слез:
– Мне приснилось, что я нашла свою дочь. Она оказалась недостойной называться мадемуазель де Невер.
– И как же вы поступили во сне? – поинтересовался священник.