– Тогда говорите! – воскликнула донья Крус. – Вы же видите, в каком я нетерпении. Говорите же!

Гонзаго пристально смотрел на нее.

Он думал:

«Я долго искал, но вряд ли сумел бы выбрать лучше. Ей-богу, она похожа на него. И это отнюдь не только мое впечатление».

– Ну так что же! – повторила донья Крус. – Говорите.

– Сядьте, дорогое дитя, – молвил Гонзаго.

– Я возвращусь в свою тюрьму?

– Ненадолго.

– Значит, все-таки возвращусь, – огорченно произнесла девушка. – Сегодня я впервые увидела кусочек города при солнечном свете. Он прекрасен. После этого мое заключение покажется мне куда печальней.

– Здесь не Мадрид, – объяснил Гонзаго, – приходится принимать предосторожности.

– Но зачем, зачем предосторожности? Разве я причинила кому-нибудь зло, что должна прятаться?

– Разумеется, нет, донья Крус, но…

– Погодите, монсеньор, – с горячностью прервала она его, – выслушайте меня. У меня слишком много накопилось на сердце. Вам вовсе не было нужды, и я это прекрасно понимаю, напоминать мне, что мы не в Мадриде, где я была бедной сиротой, брошенной всеми, – да, все это так, – но зато свободной как ветер!

Несколько секунд она молчала, чуть сдвинув черные брови.

– А помните ли вы, монсеньор, – произнесла она, – что вы мне много чего обещали?

– И исполню гораздо больше, чем обещал, – ответил Гонзаго.

– Это опять же только обещание, а я уже начинаю терять веру в них.

Лицо ее вдруг смягчилось, и в глазах появилось мечтательное выражение.

– Все меня знали, – говорила она, – и простолюдины и сеньоры, они любили меня и, когда я приходила, кричали: «Идите посмотрите на цыганку, которая танцует хересский бамболео!» А если я задерживалась, то на Пласа-Санта за Алькасаром меня ожидало множество народа. А ночью мне снились во сне большие апельсиновые деревья около дворца, наполняющие ночной воздух благоуханием, и дома с кружевными башенками, в которых с наступлением сумерек приоткрываются жалюзи. О, своей мандолиной я, случалось, радовала и испанских грандов! Дивная страна, – вздохнула она со слезами на глазах, – страна ароматов и серенад! А здесь тень ваших парков холодна и вызывает дрожь.



Она склонила голову на руку. Гонзаго не прерывал ее и, казалось, размышлял о чем-то своем.

– Вы помните? – вдруг спросила она. – В тот вечер я танцевала несколько позже, чем обычно. На повороте темной улочки, что ведет к церкви Успения, я внезапно столкнулась с вами. Я испугалась, и в то же время во мне возникла надежда. Когда вы заговорили серьезно и ласково, от звука вашего голоса у меня сжалось сердце. А вы, загородив мне проход, спросили: «Как вас зовут, дитя мое?» – «Санта Крус, – ответила я. – Когда я жила со своими соплеменниками, гранадскими цыганами, меня звали Флор, но при крещении священник дал мне имя Мария де ла Санта Крус». – «Ах, так вы христианка?» – сказали вы. Быть может, монсеньор, вы все это забыли?

– Нет, – рассеянно бросил Гонзаго, – я ничего не забыл.

– А я, – молвила донья Крус, и голос ее задрожал, – буду помнить эти минуты до конца жизни. Я уже любила вас. Почему? Не знаю. По годам вы годитесь мне в отцы, но где бы я смогла найти возлюбленного прекрасней, благородней и блистательней, чем вы?

Произнеся это, она даже не покраснела. Стыдливость в нашем понимании была неведома ей. Гонзаго запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй. Донья Крус испустила глубокий вздох.

– Вы мне сказали, – продолжала она, – «Дитя мое, ты слишком красива, чтобы танцевать на площади с баскским бубном и в поясе из фальшивых цехинов. Идем со мной». И я пошла за вами. Я уже лишилась воли. Я увидела, что вы живете во дворце самого Альберони