Но и сочинять на тему, о которой никто ничего не знает, Полю пока тоже не очень-то удавалось. То есть, он сочинял, но это оказывалось не особенно интересно даже ему самому, не говоря уже о читателях. Поэтому он и был вынужден заниматься статьями – как он их называл: «статейками», – несмотря на то, что платили за них не так много, как за художественные рассказы. И что самое удивительное и обидное, эти-то «статейки» удавались ему много лучше, и вызывали они не в пример больший интерес у публики. А что касается его обзоров картинных галерей, то они, можно сказать, даже пользовались успехом у широкого круга читателей. Хотя уж в живописи-то Поль Вандаль разбирался меньше, чем в чём бы то ни было другом. Секрет же был в том, что в статьях своих Поль мало уделял внимания собственно живописи, которая – скажем прямо – широкий круг читателей не особенно-то и интересовала. Зато именно из его статей можно было узнать, сколько картин и за какую цену продал тот или иной художник на прошлой выставке. А поскольку плохую картину никто бы не купил, то для большинства читателей статьи Вандаля являлись своеобразной линейкой, которой меряли талант художника… или то, что публикой за талант принималось. Согласитесь, что при определённых условиях можно и температуру предмета взвесить…

Но если тратить всё время на статьи, то когда же заниматься творчеством? Поэтому часто получалось так, что в кармане у Поля Вандаля, чересчур увлёкшегося очередным рассказом, оставалось всего сто франков. А до ближайшего гонорара ещё почти неделя…

Эти «последние сто франков» непонятно почему вечно вызывали огорчение. Последние триста, двести и даже пятьдесят – нет, не вызывали; а последние сто – извольте видеть! Какая-то незримая мистическая граница пролегала в кармане именно через эту сумму. Причём, на двести франков, как и на пятьдесят, тоже не прожить, и сто положения не спасали. Но на последней сотне Поля охватывала какая-то необъяснимая паника. И он уже не видел для себя иного выхода, кроме как отправляться на голубиную охоту. И та, надо признать, частенько позволяла им уснуть сытыми. Но накануне Вандалю не повезло.

Начать следует с того, что сторож оказался новым, совершенно незнакомым Полю. Однако вёл он себя так, словно работал здесь уже много лет. Да и форма на нём была видавшая виды.

Поль хорошо знал в лицо всех троих сторожей, здесь работавших. Больше всего ему нравился старик Маршаль – сухонький невысокий человек лет шестидесяти, вечно приветствовавший Поля взмахом руки. Поль всегда невольно улыбался, видя дорогой перстень с изумрудом на его безымянном пальце. Перстень этот – наверняка фамильная ценность – совершенно не вязался с формой сторожа. Сам Маршаль всегда был приветлив и радушен, и Поль сильно подозревал, что он в курсе этих его голубиных охот. Слишком уж тот понимающе улыбался, сверкая золотым зубом, когда Поль кивал ему в ответ. И слишком уж он торопился уйти поскорее, не спугнув ненароком слетевшихся голубей. Пару раз, встретив Поля в другое время и в другом месте Люксембургского сада, старик Маршаль вступал с ним в беседу. Они говорили о погоде, о ценах, о политике и прочих мелочах. Но столкнувшись с Полем у фонтана «Вечность» старик Маршаль ограничивался приветствием и поспешно уходил – явно же для того, чтобы не смущать Поля и не мешать ему. Однако в тот день старика Маршаля не было, равно как не было и никого из остальных знакомых Полю сторожей. А был вместо них новый, неизвестный; и неизвестно было, как он себя станет вести.

Второй неприятностью была внешность сторожа. Вроде бы, выглядел он совсем как остальные: за шестьдесят лет, медленная слегка шаркающая походка, чуть сгорблен, седые пряди, выбивающиеся из-под фуражки, и так далее. Но разительный контраст с другими сторожами заключался во взгляде его – было там что-то острое, не по возрасту живое, напоённое злой молодостью и… нет, не так… Полю никак не удавалось подобрать удачного определения. То ли женственность колыхалась в глазах… но нет, не то, не то!.. Эти глаза были не на своём месте, они словно бы не его, словно принадлежали другому человеку. Вот в чём дело! Именно поэтому Полю и не удавалось их описать. И глаза эти были бы чужими на любом лице – на женском они казались бы слишком уж по-мужски грубыми, на мужском выглядели бы чересчур женственно, на молодом они не по возрасту стары, на пожилом излишне молоды. Можно придумать хоть тысячу лиц и ни на одном из них глаза эти не приживутся, всегда будет создаваться впечатление, что они тут на минутку, что скоро их не станет и вам откроется подлинный взгляд человека. Невозможно было не рассматривать эти глаза. И невозможно было не испытывать раздражающей неуютности от того, что вдруг в старости и ваши собственные сделаются такими же.