Мне казалось, что я это уже переросла. Ужаснувшись, что рот снова подло предал меня, я сказала:

– Знаю. Прости.

– Не знаю, что ты услышала от папы, но с этим гнусным старым священником я не разговаривала. Даже «привет» ему не сказала. Говорили они с папой. Тупо молились. А я просто сидела в машине. Полностью игнорируя их.

– Не сомневаюсь.

Наши веселые посиделки на террасе быстро рассыпались на крошащиеся кусочки, которые были так же очевидны и заметны, как изъяны на облезающих и заляпанных желтых обоях на стенах. Нужно было только смотреть достаточно долго, чтобы увидеть все эти несовершенства.

– Заткнись, Мерри. Тебе лучше не соваться не в свое дело.

– Но…

– Никаких но. Хоть на одну секунду замолкни. Слушай. – Она не наклонилась вперед. Ее тело вообще не шелохнулось. Она держалась расслабленно, все еще с телефоном в руке, но говорила она крайне сухо, от чего впечатление было еще хуже. – Я знаю, что ты рассказала маме о новых историях, о растущих существах. Какую бредятину ты несла по поводу того, как они захватят футбольное поле! Об этом вообще не было речи.

Я одновременно обмякла и отмахнулась.

– Прости. – Я старалась изо всех сил, чтобы мой рот остался безмолвным и не сказал или сказал: Ругаться плохо, Марджори. Я не думаю, чтобы она замечала или ценила все те мелочи, которые я делала ради нее.

– Знаешь, мама рассказала доктору Гамильтону все, что ты ей наговорила. И теперь он хочет повысить дозы моих лекарств, превратить меня в зомби.

– Прости! Не говори так. Марджори…

– Прекрати! Хватит! Слушай меня. Скажешь что-нибудь маме еще раз, и я вырву твой хренов язык.

Я отскочила назад и ударилась о стену за моей спиной. Было ощущение, будто она меня ударила кулаком. Мы всегда дрались понарошку. Я почти умоляла ее помучить меня, потому что мысль о том, что ей наплевать, что для меня нет места в ее обширной вселенной, была хуже смерти. Я легко сносила многочисленные легкие шлепки, удары исподтишка по рукам и ногам, подкрутки запястий, щелбаны, щипки, следы от чмоков и выкручивание ушей. Самым неприятным, наверное, были родео с моими косичками. Но Марджори никогда по-настоящему не делала мне больно. И никогда раньше не угрожала мне расправой.

Марджори продолжала тыкать в телефон. Пальцы быстро летали по экрану, а она продолжала говорить.

– Дождусь, пока ты заснешь. Ты никогда не просыпаешься, когда я бываю у тебя. Я каждую ночь захожу к тебе в комнату, Мерри. Раз плюнуть.

Я представила себе, как она склоняется над моей кроватью, зажимает мне нос, рисует у меня на руке, зависает прямо надо мной, вдыхает мои выдохи.

– Может, в следующий раз я залезу к тебе в рот с клещами. Нет, стой, лучше просто пальцами. Сожму их покрепче, сделаю из них клешню, ухвачусь за жирного извивающегося червя и вырву его прямо из твоей черепушки. Как одуванчиков надрать из земли. Боль будет нестерпимая, больнее, чем все, что ты переживала прежде. Проснешься со стоном прямо на моей руке, захлебываясь кровью. В голове у тебя будут буквально взрываться ослепительно белые вспышки боли. И крови будет так много. Ты себе даже не можешь представить, как много бывает крови.

Даже зная все, что мне известно сейчас, я никогда не смогу простить ни Марджори за то, что она сказала мне тогда, ни себя за то, что я осталась на террасе и сносила все. Я просто стояла там.

– Оставлю себе твой язык, повешу его на веревочку, буду носить его как подвеску, буду держать его поближе к груди. Пусть распробует мою кожу, пока не почернеет и не засохнет как любая мертвечина. Какая, черт подери, охренительная мысль: наконец-то твой неумолкающий язык сморщится и заткнется навсегда.