…Есть, безусловно, и разные виды вниманья: в моменте дня – когда смотришь вокруг, и – когда вдруг попадаешь, как в копоть, в то, что в душе накопилось. В последний год, будто движусь по линии графика – то улетаю в какие-то ямы, выспавшись – приподнимаюсь, но общий уровень – к низу. Вокруг, как будто свисают вниз нити, но их, конечно, не схватишь. Весь мир из прошлого колом стоит в голове, в груди, в эмоциях, в чувствах. Нагроможденья событий все оказались не нужны.
Вокруг, я знаю, миры снов-сознаний. Неопределенность сходящей сюда темноты сама чего-то рождает – я смог легко допустить, что за плечами ко мне приближаются лица – с кем был знаком, все с выраженьем почти что хорошим. Я был когда-то притянут их светом. От них здесь все и зависит – они все мне присудили молчать, ну а себе – быть незримыми глазом. Странно, ведь я все отдал, и им идти за мной незачем больше. И спорить с ними нельзя – раньше и незачем было, ну а сейчас бесполезно – что непрактично быть просто практичным, быть, например, непорядочным глупо. Я был не прав, когда что-то от них захотел, и, соответственно, они тогда от меня захотели. Нет маловажных деталей – все они потом стреляют. Все это я видел раньше, всегда, только зачем-то не верил. Собственный взгляд мой распался, и я смотрю их глазами.
Лязгнула сзади решетка под аркой. Тут поворот, не люблю повороты. Вечная яма в асфальте.
У каждой роли есть маска. Ты в чем-то слаб, и тогда она, будто чулок, мнет твои черты лица в напряженьях, они уходят внутрь в душу. И им навстречу всплывает такое, что ты и знать-то не хочешь. И уже даже внутри для тебя не остается пространства. И говоришь то, что стыдно. А потом с этим приходится жить, очень стараться не помнить, и много раз снова вляпаться в это. Если уж черт угораздит родиться опять, я бы хотел это помнить…
Я был всегда убежден – самое глупое, что может быть, это судить не себя в том, что с тобою случилось. Не то чтоб я поглупел, просто вижу сейчас – жалко, что верил в чужое. Никто об этом меня не просил, но я судил по лучшим их сторонам, не ожидая иного. Лохов здесь любят, и за фантазии нужно отдать натуральным. За все хорошее я заплатил, но я не видел, чтоб кто-то платил за плохое. Думаешь, они на что-то никак не пойдут, так как не смогут жить с таким позором – нет, ведь живут, не страдают, но вот уже много лет мне видеть их неудобно, и дно – двойное, тройное… – им мир уже не учитель. Стоит их вспомнить, почти ото всех сразу становится тошно, от остальных – тоже гадко, но позже. Кто, кем, за что осужден – или вот это их норма? Но безнадежней другое – все теперь неинтересны.
Полупустое пространство двора – стены здесь под цвет картона, несколько окон вверху желто-красны – видно свисание люстр, свет их въедается в щеки, а остальные все черны. Может быть, там-то и есть потусторонние лица – от них волна раздраженья, и ноги вязнут в песке коридоров. Я не завидую тем, кто внутри – здесь воздух больше. Хочется даже услышать здесь низкий звук труб. Было бы правильно, если бы был под ногами провал, куда бы все улетало, но нас таких пустота не приемлет. Пусть даже кто-то нацелит сюда большой палец, только измажет об черный асфальт, он ничего не придавит. Клен, словно поднял вверх руки, но сам не знает, зачем это сделал, и они там истончились. Темные хлопья летят позади, впереди пусто, мандражно.
Сколько раз вывернешь ты этот мир – столько получишь другую изнанку. Все выгибается в нечто иное, только, отчасти, ты сам остаешься.
4. В калейдоскопе
Душа это, может быть, то, что увидел когда-то. Голубизна, почти ставшая синью, неразличимые вихри. Если прикрыть глаза, то скоро в них видишь жизнь – в них тоже есть свое дело. Днем облака здесь редки – те, что отстали, лишь еле ползут, чтоб уже ночью в траве стать росой или спуститься на камни. В очень большом – до границ с фиолетовым маревом, что поднимается до черноты, ультрамарине, пропитанном светом, им все неважно. И пятитысячный ставший уже ледниками хребет они не видят. Там мне лет пять, и плоскость мягкой воды Иссык-Куля. На само солнце смотреть здесь нельзя, но невозможно не чувствовать света. Все было потусторонним. Возле арыков, создав воде тень, шли тополя, как шуршащие свечи. В более плотной тени от садов не было слышно ни звука, кроме другого шуршания. Улицы шли, уходили, в них по утрам даже было прохладно. Центр был наивней – на тротуарах жар просто давил – не те деревья, тень их лежала внизу островками, стены домов и асфальт, нагреваясь, лучились.