. С Пуран мы часто озорничали, но нипочем не осмелились бы сорвать ни одну из маминых роз, хотя жимолость и жасмин, пышные кусты которых росли вдоль стен сада, обрывали бестрепетно. Мы вешали на уши вишенки, как сережки, и лепили на ногти длинные розовые лепестки георгинов, подражая маникюру взрослых женщин. Мы плели друг другу венки из гроздьев белой акации и ходили в этих медвяных коронах. Усевшись под одним из фруктовых деревьев – гранатом ли, грушей, айвой, – мы с сестрой рассказывали друг другу секреты.

Вечерами сад переходил в распоряжение отца и его товарищей-военных. Слуги расстилали на террасе шелковые ковры, раскладывали стопки парчовых подушек. Самовар наполняли свежей водой и растапливали углями, приносили подносы с фруктами и сластями. По двору разливался сладковатый запах дыма и розовой воды из золоченых кальянов. Моих братьев отец порой приглашал присоединиться к собранию, девочкам же строго-настрого запрещалось попадаться гостям на глаза. Но до нас все равно долетали голоса мужчин, и мы, спрятавшись у приоткрытого окна на втором этаже, слушали, о чем они говорят. В конце концов от политики они переходили к поэзии и принимались читать стихи, например рубаи Хайяма:

О, если б, захватив с собой стихов диван
Да в кувшине вина и сунув хлеб в карман,
Мне провести с тобой денек среди развалин, –
Мне позавидовать бы мог любой султан[12].

В ответ звучали строчки Руми:

Стрела моей любви
попала в цель,
Я в доме милости,
душа моя –
вместилище молитвы.

Собрания длились часами, гости один за другим читали стихи персидских поэтов: Руми, Хайяма, Саади и Хафиза. Меня изумляло и восхищало, что отец мой, Полковник, от одного косого взгляда которого нас пробирала дрожь, такой искусный чтец. Грудной голос его идеально подходил для чтения поэзии, а восклицания «Прелестно!» и «Блестяще!» лишь подхлестывали увлечение, с которым он декламировал.

Я слушала, спрятавшись за окном, завороженная музыкой языка, который походил то на шепот влюбленного, то на жалобный шелест камыша. Слова впивались в меня крючками и не отпускали. Реки, океаны, пустыни, роза и соловей – все эти традиционные образы персидской поэзии я впервые услышала на таких вот ночных застольях в саду, и, хотя я была совсем ребенком, эти строки звали меня в иные края.

* * *
Никто не думает о цветах,
Никто не думает о рыбках.
Никто не желает верить, что гибнет сад.
Что под палящим солнцем
у сада сердце распухло,
что сад теряет бесшумно зеленую память.
Чувства сада
одиноко гниют в нем,
отгороженном от мира.
«Мне жалко сад»

– Сделайте так, чтобы стало свободнее, просторнее! – взмахнув тростью с серебряным наконечником, приказал Полковник осенним утром 1941 года.

Вот уже несколько месяцев по улицам Тегерана маршировали голубоглазые солдаты. В небе тарахтели самолеты. По городу грохотали танки и грузовики. Вечерами Полковник удалялся в свой кабинет со стаканом арака и слушал по радио новости. Раз-другой я подслушивала под дверью, но передачи были на английском и я ни слова не поняла. Наберись я смелости спросить, что происходит (чего я не сделала), он ответил бы, что меня это не касается – да и что я вообще смыслю в подобных вещах?

Я обо всем догадалась, когда повзрослела. Нас оккупировали. Союзники вторглись в Иран, чтобы уберечь от врагов месторождения нефти. Реза-шах вынужден был отречься от престола в пользу сына и уплыть сперва на Маврикий, а потом в Южную Африку. Без малого двадцать лет он железной рукой правил Ираном, теперь же ему запретили возвращаться в страну. Месяц за месяцем гордый, но сломленный Реза-шах сидел в Йоханнесбурге, обратив печальный взгляд туда, где за тысячи километров от Южной Африки, за Персидским заливом, раскинулся Иран.