Я до конца своих дней не забуду, как матери приходилось выпрашивать все: и деньги на хозяйство, и, что еще хуже, внимание мужа. И хотя это Полковник кричал на нее так, что было слышно за дверью, стучал кулаком по каминной полке, а порой и давал матери пощечину, именно ее мне хотелось схватить за руки, встряхнуть хорошенько, мою мать, которую я осуждала и которой причиняла боль, мою мать, с которой я воевала столь же отчаянно, сколь и любила. Здесь-то, за дверью гостиной, я и дала себе клятву: пока жива, никого ни о чем не попрошу.
Правда, вскоре мне предстояло нарушить эту клятву, но к тому времени я уже утратила имя и никому не принадлежала.
– Во «Дворце», – в один прекрасный день шепнула я на ухо Парвизу в переулке за нашим домом.
Мне уже исполнилось шестнадцать, но я по-прежнему оставалась ребенком.
– В пятницу, – добавила я, от холода потирая руки, и бросилась бежать.
– Форуг! – окликнул он.
Его крик догнал меня на углу. Я обернулась так стремительно, что врезалась в шагавшую по улице старуху.
– Простите, – пробормотала я.
Старуха в ответ проворчала что-то неразборчивое, посмотрела поверх моего плеча на Парвиза, перевела взгляд на меня. Узнала ли она меня? Быть может, она знает мою мать и где мы живем? Наверное я сказать не могла, однако все равно стремительно развернулась и пошла в другую сторону.
Едва старуха скрылась из виду, как я вернулась к Парвизу. Он ждал меня, засунув руки в карманы, с беспомощным видом мерил шагами переулок. Не придет он во «Дворец», подумала я. Слишком опасно – это я понимала даже в чаду влюбленности, – он боялся, что нас поймают.
Я ошибалась.
– Во сколько? – одними губами спросил Парвиз, когда я подошла ближе.
Я оттопырила шесть пальцев и припустила прочь из переулка, обратно в дом Полковника. Сердце мое выскакивало из груди.
Дербенд. Именно там, в деревушке у подножия горы Демавенд, что в переводе значит «закрытая дверь», и началась история моей любви к Парвизу и поэзии.
Был 1950 год; тем летом в Тегеране стоял одуряющий зной и небо хмурилось от пыли и сажи. В июле отец на месяц уехал с сослуживцами отдыхать на побережье Каспия, оставив семью в столице. К концу июля жара стала нестерпимой: мы сутки напролет проводили в подвале и это вынужденное заточение сводило нас с ума.
В августе мать решила, что больше не выдержит в столице ни дня, и мы отправились на машине в баг, имение моего дяди. Дорога за городскими стенами вела в предгорья Эльбурса; на раскинувшихся перед нами полях буйно цвели душистые цветы. Всю свою жизнь я прожила в Тегеране и не знала, что за городом такой простор и тишина.
Тем летом дом моего дяди был переполнен: к многочисленным его детям добавились родственники с семьями, бежавшие от городской жары. Родители допускали вольность в общении между двоюродными и троюродными братьями и сестрами – разумеется, в определенных пределах. Кузены и кузины флиртовали друг с другом настойчиво и изящно, чего не могли позволить себе с прочими сверстниками; зачастую такой флирт оканчивался браком. Я не питала ни капли влечения ни к кому из кузенов: для меня они были просто братья – одни раздражали чуть больше, другие – чуть меньше прочих. Но вечерами, когда мои родные братья и кое-кто из старших кузенов собирались у ручья и говорили о философии и поэзии, мне отчаянно хотелось присоединиться к ним.
– Читали последнее эссе Парвиза? – спросил один из моих братьев, показывая кузенам журнал.
– Да, вещь отменная! – откликнулся кто-то.
Собравшиеся одобрительно забормотали.
Я подошла к брату и выхватила у него журнал. Тогда многие сочиняли стихи, дабы убить время, но я ни разу не видела никого, кому удалось бы опубликовать хоть что-то из написанного. И правда, вверху страницы жирным шрифтом значилось имя моего троюродного брата, Парвиза Шапура.