Не зажигая керосинки, не разбивая огнем зимней утренней мглы, босиком, в одной батистовой сорочке, пробралась из спальни, через «докторскую» столовую, через коридорную, в гостиную залу. Тихо, дом спит без огней, не больше пяти утра; ай да маменька, упредила. Из подвала долетел глухой одиночный стук, должно быть, кухарка поставила чан с водой на дровяную плиту под жестяной вытяжкой. В габардиновых шторах намек на вызревающий во дворе будничный день. Босым ногам холодно и отчего-то колко, голым плечам зябко, два-три шага в полутьме до рояля… И вдруг сбоку чужое дыхание или полужест, или задверный холод – крупная черная фигура. Солдат? Липкий? Метранпаж?
– Ой! Кто здесь?!
– Я.
– Не троньте, не троньте!
– Я не трону…
– Не приближайтесь. Стойте, где стоите.
– Стою.
– Отвернитесь.
– И так ничего не видно.
– Отойдите на три шага.
– Куда?
– Нет-нет, не сюда. Обратно.
– Обратно?
Женя воспользовалась замешательством фигуры, бесшумно подлетела к роялю, ощупала ладонью прохладную поверхность. Нету! Ножниц там, где оставила, нету.
– Верните!
– Что?
– Что взяли.
– Ничего не брал. А… это…
Фигура протянула руку. Женя потянулась навстречу. Наткнулась. Больно. Но тут же вцепилась в ледяной предмет крепко-накрепко, миг, и она выдернет, она победит неразумного, блуждающего ночью по спящему дому.
Но свет вспыхнул раньше. И с порога гостиной на двух людей у рояля, соединенных протянутыми руками, смотрели комендант и кастелянша. Старуха поджала губы и качала головой: так, так, голая, так, вдвоем, наедине с этим, так, так. Двое у рояля, на миг ослепленные верхним светом, щурились на входящих, потом обернулись друг на друга. Женечка выдернула, наконец, ножницы. Обхватив руками грудь, крест-накрест, как на причастии, бегом-бегом босиком по иголкам, в сорочке, к себе. У Тулубьева глупый вид: растерянное лицо, крестьянский зипун, подвязанный кушаком, а за кушак заправлен топор рукояткой, каким в роще за Хапиловкой срубили высоченную – едва вдвоем доволокли – ель.
Комендант деловито просовывал принесенную веревку под колючие зеленые лапищи, пытаясь крепким «шлюпочным» узлом обвить ствол, а Родион поднимал дерево вверх к потолку. За крюк под круглой зальной люстрой собирались привязать веревку для прочности – народ в Доме трезвости всякий. Вот от всякого и надо уберечься. Справились быстро, до подъема насельников и домочадцев, до утренней гимнастики. Снег с нижних веток-лап и с валенок растаял. Сестра-хозяйка и за лужицы не ругалась, и за иголки на полу не бранилась, ходила вокруг ели и несвойственно ей нахваливала. Родиону показалось, будто не тем довольна. Но он и не думал про чужую злокозненность, перед глазами сливово синели соски под тонким батистом.
Мгла за окном рассеялась. И подвисло шаром духоподъемное солнце. Морозно. Тулубьев остался у Вепринцевых завтракать, уговорились с Валентином идти на каток – каникулы. Женя больше не уснула, рано вышла к столу. За завтраком они и встретились. Доктор ел яйцо в мешочек и обсуждал с Валентином свежий номер выписанной из столицы новой газеты «Русская молва» со статьей поэта Блока.
– «В России достает довольно таких читателей, которым смертельно надоело выискивание в искусстве политических, публицистических и иных идей…», – зачитывал вслух доктор. – Тут дальше Блок говорит «о противоположности города и деревни…»
– Наслышан о его программе… «гарь и фиалки». Дядя, ты излишне восторжен.
– Блок выступает «против хулиганства и хамства в искусстве… стоит говорить не много, а стоит говорить важно». Вот! Как хорошо сказано!
Женя, сидя напротив гостя, пила чай и смотрела прямо и открыто в лицо Родиону. Родион сначала боялся увидеть девичье смущение, а встретив смеющийся взгляд, ответно заулыбался. Перекинулись парой слов полушепотом, как заговорщики. Доктор и племянник, поглощенные спором о статье «Искусство и газета», ничего не заметили между теми двумя.