А генерал-то, бедненький, опять, как тогда, восьмерки выписывает – треугольной своей нежно-розовой ясно выбритой челюстью, – страдает, сокол! Зубами скрипит. С перекошенным по-прежнему ртом, как запомнился Мухе в сорок первом. Вновь не унять ему, страдальцу, обиду за бессмысленные потери в наших стальных рядах…
И такая нежность к нему, такая вдруг захватила Муху жалость! Поднялась бы в гробу во весь свой рост да и крикнула б всем им в морду прямо: «Да что вы понимаете! Хоть бы один из вас за Родину родную так переживал, как он! Чтоб ни себя не жалеть, ни кого – буквально! А-а, кишка тонка? То-то! Одно только и умеете – поклеп возводить на героя, чмо болотное, бляха-муха!» Так бы, буквально, и бросила им в лицо, в самую харю. Если бы не цветы. А кому бы не жалко было с себя их сбрасывать? Тяжелые розовые розы – и на груди Мухиной, простреленной смершем, и на животе. Розы покрывают и Мухины ноги в офицерских новых сапогах. Девушка усопшая под букетами – как новогодний торт из «Норда» – тронуть страшно.
А Зуков, лапочка такая, нарочно на самолете прилетел – эскренно, – чтобы собственноручно Муху за сверхсекретные ночные полеты все-таки наградить, лучше поздно, чем никогда. Но командир дивизии тоже не промах, помнит, боров, как ему Муха в прошлое воскресенье спину терла да парку от души поддавала, – ну и сразу же он к генералу с рапортом. Так, мол, и так, товарищ командующий, рапортую вам свой доклад! Рядовой боец пулеметной роты Мухина Мария, за беспощадную проявленную отвагу в боях с захватчиками-паразитами, а также индивидуальный подвиг высшей марки при выполнении особого командования задания в аккурат позапрошлую ночь, – разрешите на месте, без суда и следствия, представить к званию Героя Советского Союза – посмертно, как полагается! И останется генералу Зукову только взять под козырек, достать свой наган и радостно присоединиться к всеобщему тут же салюту в честь Мухи, – скромно, на общих основаниях встав в караул у красного миниатюрного гробика.
«Рио-Рита» кастаньетами стрекотала, подбадривала изнывающий похоронный марш. А лес весенний был солнышком весь облит, каждая черная веточка блестела как лакированная, синицы звенели напропалую, и листики желтоватые на глазах распускались, буквально. Весь мир теперь, до последней синицы включительно, осознает, какого товарища беззаветного не уберегли однополчане в лице Мухи. Но пока что, кроме, конечно, генерала Зукова, один только Лукич все давно понял, – какая Муха на самом деле была мировая девчонка, – потому и плачет себе беспрепятственно, не стесняется даже начальства, слезы стряхивает с усов седых. Он старенький уже, сорок два года, Муха его первого простит.
Или не прощать пока? Хотя бы даже в целях педагогического воспитания! А то распустил нюни, пень трухлявый, как будто бы не он вчера за обедом таким лещом отоварил – жуткое дело! Враз у Мухи из ноздрей брызнули его сто грамм наркомовских. Проглотить его пайку не успела, пока он за ложкой нагнулся, в голенище своем шарил, за поясницу держась и крехая. Сам-то сколько раз законную Мухину пайку нагло, в открытую причем, в кружку себе переливал: не положено, мол, юным пионеркам – и точка! Ты, мол, торжественной клятвой клялась всегда быть готовой, так что водку отдай и не греши. Не положено детям, бляха-муха!…
ГЛАВА ВТОРАЯ
В которой Муха поражена детской привычкой советских офицеров теребить женскую грудь, а также их коварным стремлением целовать девушку непосредственно в губы.
…Ах, не положено?!
А в трусы к пионеркам спящим по ночам лазать – это, по-вашему, положено, да? По какому такому уставу внутренней службы?!