– Муха! – Сбруев тихонько, едва разлепляя губы. – Мушка! Ты что – и сегодня?…
– Что? Сегодня?… А-а, ты опять про это?
Муха потягивается, зевает и, перенеся свою правую ногу над его выпуклой грудью, как над пригорком, укладывается с ним рядышком. – Да бросьте вы, товарищ старший лейтенант! Ну чего вы все копаетесь, беспокоитесь? Я что – не так что-то делала? Так скажите, прикажите, бляха-муха!
– Да все ты так, родная моя, любимая, единственная! – он вздыхает шумно, как бык. Уткнувшись носом ей в подмышку, вздыхает снова.
– Ну и хорошо! Да? – она зевает снова, со стоном, с тихой беззлобной руганью.
– Ну неужели же ты и сегодня не чувствовала ничего, Мушка? Я так старался!
– Мне хорошо было, товарищ старший лейтенант, очень весело! Честное пионерское!
– Может, я грубый, Мушка? – он кладет руку ей на грудь.
– Чудак вы, честное слово! Да вы же самый мировой, самый воспитанный кавалер, самый надежный товарищ! – успокаивает Сбруева зевающая Муха. – Только я устала. Давай спать, ага?
– Давай. Я только немножечко еще поцелую…
И начинается. Яйца бы ему за это оторвать!
Тихо, нерешительно, виновато он тронет Мухину грудь пухлыми губами доброго человека. А у нее так и слипнутся кишки в животе, так и подскочит желудок к горлу, как будто из нее жилы тянут. Ну чего еще ему надо? Что такое обязана она чувствовать, чтобы не мучил потом, не щекотал до тошноты? В чем виновата? Или тоже больной какой? За что, боженька, ну за что?!
Влажно и жарко, страстно и слабо, злобно и нежно. В жар и в холод бросая Муху, окатывая ее изнутри мраком презрительного отвращения и согревая кожу девочки своим дыханьем. Сжимая так, что ей приходится кусать губы, – и выпуская на волю ее ненависть к мужской жадной нежности, которая никогда не уравняет мужчину с ребенком, но лишь обнажит его слабость, скрытое малодушие ничтожного существа. Ведь ему дано только брать, брать, брать, – и никакого нет толку от его горячих и горьких соков девичьему телу, – хоть ведро ты в обруч налей, хоть цистерну железнодорожную, кобель! И как до сих пор еще кошелку-то девушке не разодрали пополам – уму непостижимо! Каждую почти ночь – хватают, разрывают, чуть не растаскивают на куски – руками, губами, пальцами, собственной свинцовой тяжестью таких же, как Сбруев, всасывающихся, гложущих, вдыхающих тебя и ноздрями, и глазами, вспыхивающими в темноте, как у кота мартовского.
И что же еще-то должна я чувствовать с вами со всеми, бог – чтоб ты сдох? Какого еще рожна? Ты ведь тоже мужик, подсказал бы!… Молчишь?! Будь же ты проклят! За что бабой меня родил, девчонкой? Почему не подвесил мне между ног, как нормальному человеку, елду пудовую? Ведь у тебя их, небось, миллионы! Зачем ты мне кунку прорезал, распахнул на всю жизнь ворота в копилку бездонную, – и хорь в нору влезет, и поросенок, – замка-то ты не навесил, забыл… Хоть бы ночь поскорее кончилась, да и вся-то жизнь! Помоги ты мне, сволочь! Хотя и не верю в тебя ни на грош, и никогда не поверю, плевать хотела я на тебя, с офицерами твоими свинцовыми!… Еще и в губы теперь целовать лезет – тьфу, бляха-муха!
Нет, правда, одно только слово знают: дай! Уступишь, конечно, в конце концов, сломаешься: совестно, вроде, жмотничать. А потом, что характерно, кстати, почти всякий раз такой неприятный осадок: нет, все-таки надо было хоть разок принципиальность проявить! Особенно когда он еще и в губы целоваться лезет – такая гадость! В конце концов, ну невозможно же, товарищи дорогие! Почему кто-то терпеть вас обязан – еще и с губами вашими слюнявыми? Просто уверены, что ей – ну буквально с каждым целоваться необходимо с первого взгляда, эскренно, – как потаскухе какой-нибудь. По-человечески к нему отнесешься, только и всего, а он уже сразу же возомнить готов до небес: втюрилась, мол, дурочка, по уши, как кошка. Вот и зажимаешь себе рот ладонью всю дорогу. А какой другой выход? Не станешь ведь каждому доводить, от чего дети рождаются, на самом-то деле. Если бы Вальтер Иванович не объяснил заблаговременно, и сама бы до сих пор, может, не догадалась. Вот и эти чудаки все как один уверены, что поцелуи здесь вовсе ни при чем. Да и ни в каком учебнике анатомии не объясняется по-настоящему, везде для отвода глаз головастики понарисованы, миниатюрные такие, да яйцо, на манер курьего, как будто Муха не хитрее устроена, чем клуша какая-нибудь деревенская. Как же, нашли курочку Рябу, держите карман шире!