– Ну?! Смотри, о чем заговорил! Да когда ж ты трезвый-то будешь? Ведь завтра, как выйдешь из ночлежки, так сейчас же опохмелишься.

– Из ночлежного? Нет, поднимай выше! Сегодня я в ночлежный-то и не загляну. Ночлежный – это монастырь. Туда хмельного и не впустят. А я гулять хочу. Пойдем, кутья, торбан слушать! Я знаю один постоялый двор, где на торбане играют. Музыку, музыку хочу! Пить будем.

Чубыкин снова начал приплясывать.

– Ну и здорово же ты, должно быть, настрелял сегодня! – крикнул Скосырев.

– Есть… Есть в кармане! Звенит. Дядя от меня сегодня тремя рублями откупился. Ведь у него-то я бельишко и вымаклачил для бани. Угощай, кутья!

– И не отрекаюсь. Веди на постоялый. Бутылка моя. Больше я не в состоянии, а бутылку – изволь.

– С селянкой обязан! – крикнул Чубыкин. – Я тебе рубаху с портами припас, черт паршивый!

– И с селянкой могу. На постоялом будем пить за упокой рабов Божиих Герасима и Анны. Так сегодня на кладбище приказывали.

– Плясать хочу!

Чубыкин продолжал приплясывать. На него напал какой-то хмельной восторг.

– Тише ты, тише. Не попади вместо постоялого-то в часть… – предостерегал его Скосырев. – Гляди, вон, городовой смотрит.

– Ты меня вином и селянкой, кутья, потчуй, а я тебя пивом, – говорил Чубыкин, утихнув и косясь на городового, но как только прошли мимо него, сейчас же воскликнул: – Ох, много я сегодня прогулять могу! И плясать буду. Танцы танцевать. Я знаю такое место, где плясать буду. Песни петь стану.

– Ну, веди, веди, – спокойно говорил ему тоже уж заплетающимся языком Скосырев. – Я сам тебе песню спою. Нашу семинарскую песню: «Настоечка двойная, настоечка тройная»…

– Знаю! Сами певали! – перебил его Чубыкин. – «Сквозь уголь пропускная – удивительная»…

– Тише! Не ори! Видишь, повсюду городовые…

– Ну и что ж из этого? Что ты меня все городовым пугаешь! Что мне городовой? Я милостыню не стреляю, а только веселюсь. Душа чиста – ну и веселюсь.

– Да ведь и за песни сграбастать могут. Нарушение общественной тишины и безопасн…

Скосырев запнулся.

– Ищи, Спиридон, винную лавку и покупай еще по мерзавчику, – сказал ему Чубыкин.

– А дойдем ли тогда до постоялого-то? Как бы не расхлябаться.

– На извозчике поедем, Спиридон. Уж кутить так кутить! Гуляй, золоторотцы!

– Вот оно куда пошло! А только что ж ты меня все Спиридоном… Не Спиридон я, а Серапион.

– Ну, Серапион, черт тебя задави. А все-таки ты Спиридон поворот. И я Спиридон поворот. Нас вышлют из Питера, а мы поворот назад, – бормотал Чубыкин.

Винная лавка была найдена. Скосырев зашел в нее, купил два мерзавчика, и они были выпиты. Чубыкин сделался еще пьянее и стал рядить извозчика.

– На Лиговку… К Новому мосту… – говорил он. – Двугривенный.

Извозчик смотрел на золоторотцев подозрительно.

– С собой ли деньги-то захватили? – спросил он.

– Не веришь? – закричал ему Чубыкин. – Бери вперед двугривенный! Бери!

– А поедем и по дороге сороковку купим, так и тебя распить пригласим, – прибавил Скосырев.

Извозчик согласился везти. Они сели и поехали. Чубыкин, наклонясь к уху Скосырева, бормотал:

– А ты, кутья, такие мне песни спой, какие ты в хору по садам пел. Эти песни я больше обожаю. Ах, товарищ! Что я по садам денег просадил – страсть!

– Могу и эти песни спеть, могу… – отвечал Скосырев.

XII

На другой день утром Чубыкин и Скосырев проснулись на постоялом дворе. Они лежали рядом на койке, на войлоке, в головах у них была перовая подушка в грязной тиковой наволочке. Лежали они не раздевшись, как пришли с улицы, Чубыкин был даже опоясан ремнем. Чубыкин проснулся первым, открыл глаза и увидел стену с замасленными пестрыми обоями.