Брюнеточка, братец ты мой, такая, что на удивление. Из белошвеек. Держали ее в хоре за красоту. Голосок такой, что только за другими тявкала, но бойкость необычайная. Молоденькая. По кабинетам так работала, что на удивление. Из-за нее мы, бывало, чайных денег сколько получали! Знаешь ты эту жизнь?
– Еще бы не знать! Сам когда-то хористок угощал и на перчатки им давал, – откликнулся мрачно Чубыкин. – Помню я и хористов-самоглотов. Пивали ужасно.
Скосырев стал дохлебывать остатки щей, кончил и отерся ладонью.
– Пили и мы изрядно. Жилось хорошо, сытно, пьяно, – рассказывал он. – Но тут я влюбись в эту Наташу. Ревную ее к каждому гостю, который только за щеку ее слегка ущипнет, обнимет или поцелует. А в хоре без этого нельзя.
– Да знаю я, – опять буркнул Чубыкин.
– И она ко мне склонна. Вышила мне малороссийскую рубаху красной и синей бумагой в свободное время, когда у нас пения нет. Глазками стреляет, руку мне жмет. А наши бабенки все в одно слово: женись да женись на ней.
– И ты женился на ней?
– Женился, братец ты мой, и с той поры стал за ней уж в оба глядеть, чтоб она с гостями не того… не очень-то амуры разводила. А она мне такие слова: «Наша, – говорит, – жизнь такая, без этого невозможно». И вот, когда она на коленках у какого-то пьяненького офицера сидела, я ее стащил да и побил. Да и с офицером-то в драку полез. Ну, содержатель хора сейчас мне отказ. Ну, отказ так отказ. Свет не клином сошелся. Хоров всяких много. «Пойдем, – говорю, – Наташа». – «Нет, – говорит, – я здесь в хоре останусь». Ах, чтоб тебе!.. Опять побил… Наконец, плачу, рыдаю, упрашиваю: «Уедем отсюда». В Нижний нам место выходило. Никакого толку. Паспорта я ей не даю, а она живет на квартире с подругами-певицами и поет. Меня ни в хор, ни в заведение не впускают. Пью я, хожу пьяный, скандалы делаю, полиция протоколы составляет. Ну, попал я к мировому, судили меня и за скандалы на шесть недель в кутузку. Наташе на прожитие вид выдали. Сижу я на казенных хлебах, отсиживаю. Денег нет. Пишу ей: «Пришли мне, Наташенька, хоть на табак и на булку». Никакого ответа. Отсидел я, вышел на волю – и вдруг узнаю, что Наташенька моя из хора сбежала, при купце-хлебнике живет и уже на паре рысаков в наш увеселительный сад приезжает. Иду к ней – такие, братец ты мой, караулы, что и сказать невозможно. С парадного крыльца швейцар не пускает. Я с заднего хода в кухню, бунтую: «Предоставьте мне Наталью Васильевну, я муж ее». Сейчас это дворники явились, драка, повели меня в участок, протокол, опять я у мирового, и опять меня на высидку. Сижу опять… Вдруг приезжает ко мне какой-то с черной бородой, в бриллиантовом перстне и на вид из иудина племени. «Я, – говорит, – от жены вашей Натальи Васильевны. Не желаете ли вы ей выдать от себя постоянный отдельный вид на жительство? А за этот вид и за то, чтоб вы ее больше не тревожили, купец Малмыжин предлагает вам пятьсот рублей». Купца Малмыжина знаешь? – спросил Скосырев Чубыкина.
– Нет, не знаю… – отвечал тот, зевая. – Да говори скорей. Спать пора. А то в ночлежном места прозеваем. Надо торопиться. Лучше зайдем в портерную и выпьем по бутылке пива.
– Пивка важно выпить! – потер руки Скосырев. – Тоже потчуешь?
– Сказал, так не отопрусь, – проговорил Чубыкин, поднимаясь из-за стола, и спросил: – И ты ей выдал паспорт?
– Выдал. За шестьсот рублей выдал. Что ж, насильно мил не будешь. И как же я гулял тогда, получивши деньги! Гулял прямо с горя. Так гулял, что очутился в больнице. Вышел – и ни гроша…
Чубыкин выходил из закусочной и бормотал:
– Ну, я-то прогулял в моей жизни куда больше!