– Зачем к французам, коли свой Париж – Москва под боком? Надо только принять меры, чтобы дорогой не поколели, а зиму-то в пруду уже прозимуют.

– Так наконец-то мы тоже познаем, где раки зимуют!

– Ну, это-то, приятелю, ты давным-давно и без меня уже познал. Откосы у пруда обложим каменьями…

– А каменья тоже из Москвы вывезем?

– Гм… У нас их тут, в черноземной полосе, точно, маловато… Ну, так как-нибудь обойдемся. А чтобы вкус раков был нежнее, будем кормить их мясом. Каким вот только – сообразить еще надо.

На тонких губах Левка зазмеилась недобрая усмешка.

– Да утячим, чего лучше? – предложил он. – Уток у нас на хуторе, что журавлей в небе. Да и огороду от них легче будет. Двух бобров зараз убьем.

– Двух бобров и одну бобриху, – с ударением сказал Гоголь, которому вспомнилось о давнишней контре между приказчиком и старшею скотницей из-за верховной власти над скотным и птичьим двором. Левко, очевидно, был рад случаю насолить своей сопернице. – Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, сходи-ка, братику, за обер-скотницей.

– За Ганной? Сходить – отчего нет. Только придет ли вздорная баба!

– А что?

– Да коров сейчас только с поля пригнали и поят.

– Тут ее беспокоить, точно, уже не приходится. Ну что ж, сами к ней побеспокоимся да при сей оказии и коров ее обревизуем.

– А мне теперича можно идти?

– Нет, друже милый, ты пойдешь со мною. Как же тебе, главному ревизору, не быть при ревизии?

Ввиду летнего времени, доение коров на скотном дворе происходило не в хлеве, а под открытым навесом. Работа была в полном разгаре. Из тридцати с лишком коров половина была уже выдоена, остальные в ожидании своей очереди были заняты жвачкой.

– Здорово, титусю! – приветствовал Гоголь «обер-скотницу», женщину дородную, зрелых уже лет и, судя по темному пушку над верхнею губой, мужественного характера.

У двух подначальных коровниц, молоденьких еще дивчин, появление панича вызвало некоторый переполох, так как туалет их был более приспособлен к доению, чем к приему столь редкого гостя. Но начальница тотчас заслонила их своим полным корпусом и подбоченясь, огрызнулась на приказчика: где у него, мол, совесть приводить сюда панича. А затем более мирным тоном предложила последнему убираться вон.

– Добре, бабо, добре! – отозвался панич, благодушно похлопывая по плечу ворчунью. – Я отлично понимаю, что с коровами, как с особами нежного пола, требуется обращение тонкое, деликатное: не пугать, не толкать, чтобы, Боже упаси, не приняли к сердцу и не задержали молока.

– А коли понимаете, то и идите себе своей дорогой!

– Пойду, Ганнушка, как только выясню одну статью, о которой у нас с Левком был вот сейчас разговор. Из домашней птицы ты всего больше уток разводишь?

Из глаз Ганны скользнул ядовитый взгляд в сторону ее старинного недруга.

– Овва! Ирод сей насказал уж вам, что от уток моих больше вреда, чем пользы, что огороды ему портят? Не верьте лгуну: брешет собачий сын! Сам утенка от воробья не распознает. От утки и перо-то доброе, и мясо жирное, смачное, а для развода птица самая что ни на есть непривередливая: как вылупится из яйца, через две недели не боится уже холода, ест что случится, хворобы, почитай, что не знает, а хлопот за нею ровно никаких: и курка, и кошка одинаково ее высидит и вырастит.

– О! И кошка!

– И кошка.

Со снисходительной улыбкой, с какою она рассказывала бы капризному ребенку занимательную побасенку, чтобы поскорее только от него отвязаться, обер-скотница поведала паничу подлинную историю шестнадцати утят, которых с месяц назад в Васильевке высидела курица, а затем приняла под свою опеку бездетная кошка Маруська. Как с собственными котятами, она нянчилась-де с малышами: отгоняла от них других кошек, собак и свиней, кормила своим кормом – молоком, хлебом да мясом, а как наедятся досыта – брала их под себя, ровно наседка. Ну, вырастила на славу!