Вот ведь ужас-то!

Так что когда Делорс поднимает голову, чтобы взглянуть на меня, она скорее похожа на дерзкую четырнадцатилетнюю девчонку, чем на мою самую старшую сестру. Это четырнадцатилетнее личико прожигает меня взглядом.

– Шонда.

Вот и все, что она говорит. Но это говорится с такой уверенностью…

Поэтому я выпаливаю:

– Мать-одиночка!

Ну, это уже бесстыдство. И вы, и я это знаем. Ибо хотя определение «мать-одиночка» формально мне подходит – я мать, и я одиночка, – зато не подходит мне его культурный и обиходный смысл. Пытаясь присвоить этот термин, словно я – нищая мамаша, изо всех сил пытающаяся прокормить семью, я поступаю как задница. Я это знаю. И знаете, что ужасно? Делорс тоже это знает.

Мне нужно положить конец этому разговору. Я поднимаю брови и натягиваю свою командирскую маску. Ту, которую надеваю в офисе, когда мне нужно, чтобы все перестали со мной спорить.

Сестре на мою командирскую маску плевать. Но она снова берется за нож, возвращаясь к нарезке.

– Помой сельдерей, – велит она мне.

И я мою сельдерей. Каким-то образом запах сельдерея, движения рук в раковине, радость Эмерсон, расплюхивающей ладошками воду по кухонному столу, – все это убаюкивает меня, внушая ложное чувство защищенности.

И поэтому я оказываюсь неподготовленной.

Я поворачиваюсь. Протягиваю ей мокрый чистый сельдерей. И удивляюсь, когда, продолжая рубить зелень, Делорс начинает говорить:

– Ты – одиночка и мать, но ты не мать-одиночка. Я живу от тебя в пяти кварталах. Сэнди – в четырех. Твои родители живут в сорока минутах езды и всегда с радостью посидят с детьми. У тебя есть буквально лучшая няня в мире. У тебя три изумительные близкие подруги, которые с готовностью помогут тебе в любую минуту. Ты окружена родственниками и друзьями, которые тебя любят, людьми, которые хотят, чтобы ты была счастлива. Ты сама себе хозяйка – твоя работа требует от тебя только такой занятости, которой ты сама хочешь. Но ты никогда не занимаешься ничем, кроме работы. Ты никогда не веселишься. А ведь когда-то ты очень любила повеселиться. Теперь на тебя сыплются все эти замечательные возможности – шансы, которые бывают раз в жизни, – и ты ни одним из них не пользуешься. Почему?

Мне неуютно. Я меняю позу. По какой-то причине мне все это не нравится. Мне в этом разговоре вообще все не нравится. Моя жизнь прекрасна. Моя жизнь великолепна. В смысле – оглянись вокруг!

Погляди!

Я… счастлива.

Вроде как.

Вроде как счастлива.

Типа того.

Не лезь не в свое дело, Делорс. Ты меня раздражаешь, Делорс. Людям не полагается быть Бенджаминами Баттонами[6], так что твое личико – явный результат сделки с Сатаной, Делорс! Знаешь что, Делорс? Ты воняешь как какашка!

Но я ничего этого не говорю. Просто долго стою на одном месте. Наблюдаю, как она рубит овощи. И наконец отвечаю. Вложив в голос нужное количество небрежного высокомерия:

– Да ну тебя на фиг.

А потом отворачиваюсь, надеясь тем самым показать, что разговор окончен. Я направляюсь к креслам и диванам, где осторожно сгружаю задремавшую Беккетт в плетеную колыбельку. Укладываю Эмерсон на пеленальный столик, чтобы сменить подгузник. Через минуту я поднимусь на второй этаж и попытаюсь найти незамызганную блузку, чтобы переодеться к ужину. Свежий подгузник надет. Я сажаю Эмерсон себе на бок, укладываю ее головку на свое плечо, и мы поворачиваемся лицом к сестре, когда я направляюсь к лестнице. И вот тогда-то она их и говорит. Эти шесть слов.

Бормочет. Почти неслышно.

Заканчивая рубить репчатый лук.

Шесть ошеломительных слов.

– Ты никогда ничему не говоришь «да».

На одно мгновение время останавливается. Становится ясным застывшим моментом, который я никогда не забуду. Одной из картин, которые никогда не будут сняты со стены моего сознания. Моя сестра одета в коричневый худи, волосы стянуты в аккуратный пучок на затылке. Она стоит у стола с ножом в руке, с опущенной головой, и перед ней на столе растет на разделочной доске маленькая горка нарубленного белого лука.