Были, конечно, и те, кто воспринял вступление Литвы в СССР с радостью и надеждой. Прежде всего местные евреи. В Литве жило их много, испокон веков находили они себе здесь приют, особенно в Вильнюсе и Каунасе. Скушинскасы и квартиру когда-то снимали у одного из них. Кого, как не русских, им было ждать – немцы бы всех их поубивали.
Солдаты расположились на привал. Одни, подложив себе под голову свернутую шинель, дремали, другие, прислонившись спиной к плетню, смотрели по сторонам. У сарая молодой, рыжий совсем, парень читал письмо, шевеля губами. Двое натирали здесь же, во дворе, сорванными пучками травы музыкальные инструменты – медные трубы. По двору скакали десятки солнечных зайчиков. Один из них скользнул по ее глазам. Она зажмурилась: наверное, в Каунас они собираются входить с музыкой. На лавочке сидел ее отец Юргис. Старый, мудрый, уверенный в себе. Он молча смотрел на солдат, и губы его что-то шептали. Рядом стояла мать. Теребила платок. Нервничала. Внезапно вдалеке заиграл марш – окончен привал, тра-та-та-та-та, пора в дорогу, из соседних дворов стали выбегать солдаты, отряхивая с себя пыль, прилипшие соломинки и клацая желтыми пряжками ремней. Военные в их дворе тоже начали собираться. Вот офицер, с погонами, видно, командир, торопясь и в то же время с какой-то неловкой застенчивостью, подошел к Юргису и заговорил.
– Отец, – донеслось до нее сквозь приоткрытое окно, – может, найдешь нам немного хлеба? – И после секундной паузы, чуть тише: – Есть, понимаешь, хочется, нас со вчерашнего дня не кормили, обоз с продуктами застрял где-то…
Слово «хлеб» он произнес как-то особенно, словно с уважением.
Юргис повернулся к жене:
– Быстро буханку неси, а если есть больше, так и больше тащи, купим потом… и сала, возьми там из погреба сала. Не жалей. Свои ведь. Наши ребятки…
В их семье знали русский. Отец несколько лет работал в Белоруссии, что-то строил. На русском там говорили практически все. Пришлось выучить. Мать появилась через минуту. Принесла хлеб. И сало принесла. Все, как отец сказал. В белой, чистой, много раз стиранной, но чистой тряпице. Солдаты уже стояли за изгородью, ждали командира. Военный понюхал хлеб, поцеловал его и сложил все в рюкзак, потом неожиданно поклонился матери и перекрестился.
– У вас же нет Бога, вы ведь советские, – поднялся с лавки отец удивленно, – зачем ты крестишься?
– Нет, – услышала Алдуте, голос военного заглушал стройный шаг солдат, раз-два, раз-два, песню за-пе-вай, они удалялись от их дома, оставляя за собой облака пыли, – Бога нет. Зато есть товарищ Сталин. Он нам и бог, и отец родной.
Хлеб, военный марш, Сталин…
– Вы действительно местный? – спросил Казис. – Как вы так вот можете?
Гинзбург нахмурил брови. Но успокоился быстро, сразу почти, самообладания не занимать. Опыт.
– Да, – ответил он, – я здесь родился, мои предки жили в Литве сотни лет, ходили в синагогу, жена – литовка, ее родители тоже отсюда, мы все здесь местные, коренные. – Потом снова взглянул на часы, прищурился на мгновенье и произнес жестко: – Хватит. Собирайтесь. Время пошло. – И вдруг, словно спохватившись, суетливо поднес к глазам бумагу и начал вчитываться, щурясь от плохого света. – Четверо. Вас же четверо. Где ваш сын? Здесь написано – Альгирдас Скушинскас. Спит? Да вы что! Какое там спит. Будите быстрее! Немедленно!
В восемь часов утра крытый грузовик привез три семьи переселенцев на железнодорожный вокзал. Растерянная Дануте никак не могла взять в толк, зачем родители заставили ее напялить на себя жаркую шубу, когда кругом лето. В суете забыла про зайчика, вспомнила только по дороге, как же он там, бедненький? Зато как он нас встретит! – улыбнулась Алдуте. – С ума сойдет от радости.