Из того, что увиделось чётко, была огромная, сложная мандала с трёхлучевой свастикой в центре. Глухой синий цвет основы. Чопорная, сухая, рациональная – европеизированная какая-то. Должно быть, её создавали специально для фашистов. Казалось, если умелому человеку на неё медитировать, то сами собой начнут вставать из-под земли военные заводы и фабрики и всякие стучащие шестернями механизмы.
Рукописи хранили слишком вычурную информацию. Они были не древними подлинниками, а свежими списками. Но энергетику несли сильную. Я видела механизмы, летательные аппараты. Всё это было основано на применении тонких энергий и сконструировано с использованием разных энергополей. Вся эта псевдотехника имела лёгкую, чистую, хорошо структурированную энергию. Даже если фашисты попытаются сварганить нечто подобное – у них не заработает – точно! Потому что они страшно тяжеловесные.
Подобрав кое-какую информацию, я стала прикидывать, в каком виде лучше передать её нашим и какого подтверждения запросить. Словом, занялась всякими техническими вопросами.
Самолёт то вибрировал, норовя рассыпаться по винтику, то будто в яму падал, то, наоборот, вдруг с натугой тянул вверх – так, что меня вдавливало в мой персональный мягкий тючок. Все относились к таким эволюциям воздушного судна как к должному, потому беспокоиться не приходилось. Порой мы забирались так высоко, что в ход шли кислородные маски, но пользовались ими мало в целях экономии. От перепада давления у кого-то пошла кровь из ушей. У меня уши заложило, и тяжело, будто молотом, колотило в голове. К счастью, довольно скоро самолёт снизился. От духоты есть не хотелось, но холод – такой, что зуб на зуб не попадал! – заставил подбросить в организм топлива. Спустя несколько часов почти всех сморил сон.
В дремотном полузабытьи я всё прислушивалась к болтанке, тряске, воздушным ямам. Холод пробирал до костей, система очистки воздуха, если и существовала, то работала из рук вон плохо. Я подумала: каково было летать так часто и на большие расстояния товарищу Бродову с его не слишком здоровым сердцем, склонностью к резким перепадам кровяного давления и обострённой чувствительностью к малейшей нехватке кислорода?
Неподалёку от меня прямо на полу, подстелив спальный мешок, устроился Эрих. Плечистый и крепкий молодой мужчина, он, единственный из отряда, отчаянно страдал от укачивания. Он обессиленно водил ладонью по животу, груди и, в конце концов, стал тихо протяжно стонать на каждом выдохе, уверенный, что среди сильного гула его не услышат. Картина не могла не вызвать сочувствия, и я мысленно потянулась к Эриху, собираясь как-нибудь помочь…
В памяти вспыхнул яркий образ: Ленинград, дымный и тесный вокзал, санитарный поезд у дальней платформы, красноармейцы в окровавленных повязках с измученными болью и усталостью лицами – родными, близкими, понятными лицами. Чудившийся среди других вокзальных запахов – конечно, только чудившийся – запах крови. Ещё не осознанное мной тогда ощущение близкого и неизбежного умирания… Вспомнилось, как безутешно и безнадёжно плакали девчонки после встречи с санитарным эшелоном, увозившим раненых в глубокий тыл – плакали от того, что не успели кому-то помочь, кого-то спасти… Я тогда даже не пыталась присоединить к их усилиям свои, хоть и не сидела без дела.
Я читала о зверствах фашистов в оккупированных городах и сёлах Подмосковья, о виселицах, видела в газетах фотографии сожжённых деревень. Но больше всего помнились эти санитарные эшелоны, виденные своими глазами.
Не сказать, чтобы сочувствие к Эриху улетучилось. Но внезапное отвращение пересилило сострадание: мне стало противно мысленно прикасаться к нему. Своих не могла лечить – так нечего начинать с фашистов.