– Mademoiselle, вы делаете мне компрометацию слезами.

– Боже, раньше вас это не пугало, – ответила она, всхлипывая.

– Вы знаете: я не терплю женских слез. Вы рискуете – я охладею к вам. Займитесь, право, делом каким-нибудь полезным. Оно вас отвлечет от глупых мыслей.

Она покраснела в ответ и гордо отвела взгляд.

– Вот, матушка письмо прислали. Извещает, что здорова, и еще немного погостит у мадам Расторгуевой. Да вы и не слушаете меня?

– Я слышу вас, Владимир. Мне кажется, что вы переменились ко мне…

– Хорошо, вы вынуждаете: я буду с вами откровенен. Мою натуру, сударыня, познать вам не дано, я и сам себя порой, не знаю. Одно могу сказать: я слишком далек от амурных вздохов при луне. Вы, в силу молодости своей, реальную оценку событиям дать, не способны. Как, это не печально: не влюблен я в вас, и не в одну другую тоже… Не скрою: вы мне приятны, и ваши прелести во мне зверский аппетит невольно вызывают. Чего только, ваша попка сладкая стоит… Когда голодный я – могу и закусить изрядно!

Глафира стояла, словно молнией пораженная.

– Я вам не курица на тарелке… Господи, как обманулась я, – горько проговорила она.

– Советую подумать хорошенько обо всем и не усложнять ситуацию ложными сентенциями. Зря вы, обиделись. Я к вам прекрасно отношусь, и обижать вас не намерен. Мы можем также встречаться, когда у меня желание возникнет… Словом, вам решать. Не захотите более, и к вам я не приближусь.

Он ушел, хлопнув дверью. На следующий день рессорная карета, запряженная тройкой лошадей, увезла его по неотложным делам.

Глаша чувствовала себя такой несчастной, что ей казалось: она умрет, не выдержав душевной муки. «Что делать мне теперь?» – думала она, словно в лихорадке. В голове был настоящий хаос от новых впечатлений, от грубости любимого, от очевидности того, что он ее не любит. «А может, он специально так сказал, чтобы позлить?» – хваталась она за внезапную мысль, словно утопающий за соломинку, – «не мог же он притворствовать, когда целовал и обнимал меня крепко? Нет, этого не может быть».

Глаша нервно ходила по комнате, заламывая руки. Время от времени она падала на пол перед иконой и начинала истово молиться.

Она казалась себе ужасной грешницей, падшей так низко, что, казалось – падать некуда. «Как же я искуплю, теперь перед Господом, столь страшный грех?» – плача, думала она, – «я же – несчастная сирота, и мне совершенно некуда идти от своего погубителя. Наивная… Как смела я хоть малую надежду питать о свадьбе с этим человеком? Как глупо и жалко я выглядела. Он, верно, смеялся надо мной».

«Уйду на вечное моление в женский монастырь. Только там теперь мне место», – мысли унесли ее в темноту монашеской кельи, на миг показалось, что пахнуло сыростью и тленом. – «Неужто, я весь век промаюсь монашкой, покуда не превращусь в старуху? Как муку вынесу – его не видеть никогда? Того, кому жертва сия покажется лишь смешной».

«А может, лучше прыгнуть в пруд и утопиться, оставив мучителю записку? Может тогда он всплакнет над моим хладным телом, когда багор подтащит его к берегу?» – слезы потоком лились из ее прекрасных глаз.

Подушка промокла, на ней Глафира и уснула. Когда проснулась, плакать не хотелось. Она привстала, распахнула окно: в комнату ворвались живительные ароматы летнего вечера; запахло свежескошенной травой с примесью земляники, клевера, ромашки, васильков и горькой полыни. Этой сочной травой приказчик Игнат кормил своего распряженного красавца жеребца: смуглые руки любовно поглаживали черную, словно воронье крыло, блестящую холку, пальцы путались в шелковой длинной гриве. Теплые мягкие губы жеребца подбирали траву с рук хозяина, тонкие и мускулистые ноги нервно пританцовывали. Игнат смотрел на коня, как на любимого шаловливого ребенка, и шептал ему на ухо что-то: никому неведомое. Глаша невольно залюбовалась высоким черноглазым Игнатом, который с такой нежностью, охаживал своего любимца. «Странно…» – подумала Глаша, – «каким добрым кажется этот казак, а дворовые бабы рассказывали о нем всякие страсти…»