У забора копошатся остатки ватаги. Много новых, всё маленькие: красные, в лохмотьях, посиневшие от холода, усердно потягивают носом и с любопытством смотрят на чужого им Тёму. Знакомая пуговка блестит на воздухе, но нет уже больше её весёлых хозяев. Тёма любовно, тоскливо узнает и всматривается в эту, пережившую своих хозяев, пуговку, и ещё дороже она ему. Какие-то обрывки неясных, грустных и сладких мыслей – как этот замирающий день, здесь холодный и неприветливый, а там, между туч, в том кусочке догорающего неба, охватывающий мальчика жгучим сожалением, – толпятся в голове Тёмы и не хотят, и мешают, и не пускают на свободу где-то там, глубоко в голове или в сердце как будто сидящую отчетливую мысль.

– Тёмочка, зайдите на часок ко мне, – выскакивает, увидев в окно Тёму, Кейзеровна.

Тёма входит в тёплую, чистую избу, вдыхает в себя знакомый запах глины с навозом, которой заботливая хозяйка смазывает пол и печку, скользит глазами по жёлтому чистому полу, белым стенам, маленьким занавесочкам, потемневшему лицу рыхлой Кейзеровны и ждёт.

– Тёмочка, кто у вас учитель немецкого языка?

– Борис Борисович, – отвечает Тёма.

– Вы знаете, Тёмочка, у Бориса Борисовича моя сестра в услужении.

Тёма ласково, осторожно говорит:

– Он сегодня немножко заболел.

– Заболел? Чем заболел? – встрепенулась Кейзеровна.

– У него голова заболела, он не докончил урока.

– Голова? – И Кейзеровна делает большие глаза, и губы её собираются в маленький, тесный кружок. – Ох, Тёмочка, сестре они больше тридцати рублей должны. Надо идтить.

Тёма слышит тревожную, тоскливую нотку в этом «идтить», и эта тревога передаётся и охватывает его.

В его воображении рисуются больной учитель и пять старых женщин, которых Тёма никогда не видал, но которые вдруг, как живые, встали перед ним: вот горбатая, морщинистая старуха – это тётка; вот слепая, с длинными седыми волосами – мать.

– Кейзеровна, у матери учителя бельма на глазах?

– Нет.

– Они бедные?

– Бедные, Тёмочка! Не дай бог его смерти, хуже моего им будет.

– Что ж они будут делать?

– А уж и не знаю… Старуху и тётку, может, в богадельню возьмут… пастор устроит, а жена и дочери – хоть милостыньку на улицу иди просить.

– Милостыньку? – переспрашивает Тёма, и его глаза широко раскрываются.

– Милостыньку, Тёмочка. Вот когда вырастете, будете ехать в карете и дадите им копеечку…

– Я рубль дам.

– Что бросите, за все господь заплатит. Бедному человеку подать, всё равно что господа встретить… и удача всегда во всём будет. Ну, Тёмочка, я пойду.

Тёма неохотно встает. Ему хочется расспросить и об учителе ещё, и об этих женщинах, которые обречены на милостыньку. Мысли его толпятся около этой милостыньки, которая представляется ему неизбежным выходом.

Придя домой, он утомлённо садится на диван возле матери и говорит:

– Знаешь, мама, Борис Борисович заболел… Кейзеровны сестра у них служит. Я ей сказал, что он заболел… Знаешь, мама, если он умрёт, его мать и тётку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.

– Кейзеровна говорит?

– Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?

– Можно.

Тёма пошёл достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то же время озабоченно грызть его.

– А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?

– С кем?

– Со мной.

Тёма нерешительно заглянул в окно.

– Тебе хочется?

– А это не будет стыдно?

– Стыдно? Отчего тебе кажется, что это стыдно?

– Ну хорошо, поедем, – согласился Тёма.

В доме учителя Тёма неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку – мать его, маленькую, худенькую женщину в чёрном платье, с зелёным зонтиком на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и чёрненькими глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тёму. Только жена не понравилась Тёме, полная, недовольная, бледная женщина.