– Да, не завлекательно, – сказал раздумчиво Корнев.

– И вдобавок неграмотно, как только может быть…

Долба засмеялся своим мелким смехом.

– Покажи.

Корнев взял рукопись и стал просматривать ее.

– Неважное блюдо, – сказал он, возвращая назад рукопись.

Долба взял опять рукопись, уставился в нее, пожал плечами и проговорил:

– Ну, черт с ним!

Он схватил карандаш и написал под заглавием «Патологический очерк».

– Валяй. По крайней мере, редакцию ни к чему не обязывает.

– Собственно, почему же патологический?

– Да потому, что поручиться за то, что не может быть такой Семен дворником, особенно когда все мы его знаем и видим каждый раз, когда приходим к автору, – Долба фыркнул, – нельзя, а с другой стороны, и не тип это… Очевидно, патологический очерк!

– Да, конечно, – согласился Корнев.

– По крайней мере, рамка литературная.

Долба отложил рукопись Вервицкого в сторону и, придвинув слегка исписанный листок, скромно проговорил, всматриваясь в глаза Корневу и Карташеву:

– Я свой фельетон начал уже…

– А… начал… интересно послушать.

– Очень интересно, – насторожился Карташев.

– Да неважно… так, черновик.

– Ну, да уж там видно будет. Читай.

Долба смущенно рассмеялся, растрепал свои волосы, мгновение помолчал и начал:

– Фельетон… Картинки общественной жизни… «Все идет по-старому от начала времени по предопределенному пути…»

– Ты что ж, не признаешь, что путь этот изменялся и способен и впредь изменяться?

– Да, пожалуй, это не совсем удачный оборот… Да это, впрочем, для начала… надо ж с чего-нибудь… Как-то это начало все равно, что вот в купанье: разделся… попробуешь лезть в воду… одной ногой, другой… так, этак… все неловко – пока, наконец, соберешься с силами: бултых сразу…

– Конечно…

– Ну-с… «Все так же мчится на своем рысаке счастливый собственник и меньше всего думает о том, что есть миллионы людей, которые позавидовали бы не то что его жизни – жизни кучера его, жизни рысака, а даже жизни его экипажа, который приедет, и его поставят в крытый сарай, а миллионы и такого сарая не имеют. Что ж? Экипаж может испортиться, а непромокаемый плащ – человеческая кожа – не боится, как известно, ни дождя, ни ветра».

Долба оторвался и, рассмеявшись, уставился в слушателей.

– Ничего… – сказал Корнев.

Карташев был занят вопросом: мог ли бы он так написать? И, подавленный мастерством пера Долбы, он похвалил:

– Очень, очень хорошо.

– Разве? – спросил Долба и весело рассмеялся.

– Ну, валяй, валяй… Любит, чтоб хвалили… – заметил недовольно Корнев.

– Ну вот… Ну ладно…

– «А между тем вторая тысяча лет истекает с того великого момента, когда на земле раздались вечные слова братства, равенства и свободы…»

Корнев усиленно загрыз ногти и перебил автора:

– Здесь, некоторым образом, игра ума…

– Ну, так ведь я уж, конечно, так, чтоб посильнее…

Дверь отворилась, и вошли Вервицкий и Берендя.

Долба положил свою рукопись и, здороваясь с пришедшими, заявил Вервицкому:

– Твоя завтра в набор… смотри.

Вервицкий посмотрел, увидел надпись, внимательно прочел и повторил с некоторым вопросом в голосе:

– Патологический?

– Значит, если буквально, – пояснил Долба, – болезненный.

– Чем же болезненный? – немного огорчился Вервицкий.

Все рассмеялись.

Берендя принялся объяснять ему.

Но Вервицкому не понравилось его объяснение, и он нетерпеливо перебил его:

– Ти-ти-ти… терпеть не могу, когда ты лезешь не в свое дело, берешься за то, чего сам не понимаешь.

– Но… позволь, почему я не понимаю?

– Да, не понимаешь – и конец. Объясни, – обратился он к Корневу.

Корнев объяснил, стараясь облечь все в такую форму, чтоб не задеть самолюбия Вервицкого.

Вервицкий стоял, засунув руки в карманы, расставил ноги и слушал, смотря внимательно в пол.