Несколько раз он резко оборачивался, но ни разу так и не удалось заметить того, кто следил за ним. Существовал ли этот Черный Человек? Или все изменения происходили в его собственном мозгу, породившем чудовищ? Самым неприятным казалось то, что Миша Венгр, как значился он в программке, не мог выудить из памяти, когда впервые возник этот необъяснимый страх? Что его спровоцировало?

Если б удалось вспомнить причину, возможно, удалось бы справиться с тем, как внезапно слабели ноги, начинали подрагивать пальцы, а это, в свою очередь, оборачивалось уже вполне реальными опасениями: что, если тело откажет в самый неподходящий момент – во время выступления? На репетициях гимнасты натягивали страховочную сетку, падение не могло стать смертельным. Вчера он сорвался на обычном парном грече[1] – упражнении, которое выполняли с Маратом Курбашевым уже сотни раз…

– О чем ты думаешь? – вскипел Марат. – Твоя вина!

– А я и не спорю, – пробормотал Миша. – Лажанулся, больше не повторится.

Свесившись с трапеции, второй вольтижер Лена Шилова махнула смуглой рукой:

– Эй, может, заменить тебя?

– Ни фига, – буркнул он. – Я в порядке.

– Смотри…

Ловитор[2] Гена Стасовский безжалостно напомнил, глядя на него сверху:

– А вчера элементарный бамбук[3] завалил. Это уж вообще ни в какие ворота!

– Младенец справится, – поддакнул Марат.

Лена вступилась:

– Он и есть младенец. Сколько мы на манеже, сколько он!

– Не надо меня защищать, – огрызнулся Венгр.

– Да и хрен с тобой, – безразлично откликнулась Лена. – Выживай сам.

Опять встрял Марат:

– Дергаешься много. Случилось чего?

– Нет, – отрезал Миша. – Я же сказал: все в норме. Поехали.

Никто из гимнастов не догадывался, что это его последняя репетиция.

Или кто-то уже знал наверняка?

* * *
Ты уходишь… Но мы же увидимся, верно?
Девять месяцев – срок ожиданья, знакомый до боли…
Завтра осень задернет тяжелым и серым
Наше небо, в котором вчера мы парили с тобою.
Позвонишь? Нет, конечно. Прости, я все знаю.
Напиши мне слезами дождя на окне пару строчек…
Заучу наизусть. Прошепчу улетающим стаям,
Чтоб вернули тебя. Я жду. Очень-очень.
Полужизнь. Без цикад вечерами и радуг…
Без малины с куста и без птичьей сумятицы утром…
Без котов, что взирают с высокой ограды…
Без ромашек, которые мальчики дарят кому-то…
Погадать бы! Но мне лишь тебя не хватает.
В моем мире для счастья есть все, а я снова тоскую…
Лето, лето мое! Можно мне с птичьей стаей?
Нет? Я знаю. Ну что же… Мы перезимуем.

Эти стихи сами собой родились в последний день лета – тридцать первого августа. Внезапно нахлынули прощальным дождем, еще теплым, но уже соленым от слез. Все позади… И уже не поваляешься под деревом с собаками, которые только и ждут, чтобы вбуравиться мордой тебе в бок, подкинуть носом, лихорадочно вылизать лицо. В снегу они тоже не прочь искупаться, только где он, тот снег? Даже зимой дожди и слякоть… Собаки мои, как же нам жить теперь?

И уже не скинешь кроссовки, чтобы походить по мягкой, прохладной траве, сразу снимающей усталость ног. И пестрые скворцы, которые так радуют глаз, скоро улетят, их солнечные крапинки не совместимы с увяданием природы. Пока она еще держится из последних сил, как молодящаяся актриса, и уныние дождей не смыло яркий грим, но серость уже наползает, и скоро для меня станет сродни подвигу просто открыть глаза утром.

Но, может, я еще смогу придумывать истории и находить нужные слова? Ведь в шуме дождя есть свой завораживающий ритм. Тогда жизнь не потеряет смысл…


Я все собиралась прочесть новые стихи Никите, но откладывала до похода в цирк – билеты он купил еще недели три назад. Мне виделось, как мы с ним медленно бредем по красноватой кленовой дорожке, он греет в большой ладони мои пальцы, которые вечно мерзнут, а я рассказываю рифмованными строчками о том, за что так люблю короткое время года, уже ускользнувшее от нас.