Наш первый ученик, обычно добродушный и не склонный к юмору, объяснил нам это слово так:

– Вы должны делать ударение не на первом слоге, Nótabitur, а на третьем: Notabitur. Поскольку это латынь. От глагола notare, «отмечать». Futur I, третье лицо, Indikativ passiv. «Он будет отмечен». И чем именно? Униформой.

Их отпрыск – солдат? Для моих родителей это было немыслимо. Они пытались всеми средствами отговорить меня от этой затеи. Мама вдруг забыла о женской подчиненности, которой ее научили в пансионе, уперла руки в бока – жест, который я видел у нее впервые, – и заявила:

– Если ты не переубедишь его, Макс, ты никудышный отец.

Папе пришлось как-то изворачиваться в логике, чтобы тревогу за меня согласовать со своим недавно открывшимся патриотизмом.

– Ты еще слишком молод, – аргументировал он. – Погоди хотя бы, покуда тебе не исполнится восемнадцать.

Как будто число дней рождения делало человека более или менее способным получить осколок гранаты в живот. В мире логики вообще лучше всего было бы посылать на войну детей. У них меньше площадь попадания.

В семьях моих одноклассников шли такие же дебаты. Даже там, где с объявлением войны патриотизм прорезался в своей самой ядовитой форме. С каким бы воодушевлением кто бы ни кричал «ура!», дух самопожертвования быстро ослабевает, когда дело касается собственных сыновей. Самые ярые крикуны, как я убедился на фронте, отсиживаются на самых тепленьких местах.

В конце концов мы все заявили о своей готовности служить отечеству отвагой и кровью. Единогласно, по-идиотски добровольно. Почти семь лет мы провели в гимназии и были благодаря этому – если верить д-ру Крамму – «духовной элитой немецкой молодежи», но о войне мы имели совершенно детское представление – по оловянным солдатикам. Реющие знамена и звучные трубы. По песням «У меня был товарищ» и «Хоенфридбергский марш». Кроме того – и этим можно объяснить почти все, что с тех пор происходило в Германии, – кроме того, никто не хотел быть тем единственным, кто отказался.

За одним исключением. Калле с его больными легкими даже не мыслился на почетной службе в сером мундире, как немыслимы были выпускные экзамены при его слабой успеваемости, будь они хоть трижды экстренные. Для всего нашего класса это само собой разумелось, но д-р Крамм, хитроумный и изобилующий своими списками, видел, что от этого страдает безупречность статистики, за которую он ожидал хвалебную запись в своем личном деле, а то и орден.

– Записывайся спокойно, – уговаривал он Калле. – Твоя добрая воля тебе зачтется, хотя ты, разумеется, и не годен.

Эту самую «годность» могла выдумать только совсем больная голова. Какой мясник станет совать в колбасную машину лучшее мясо? Как будто ногой с плоскостопием нельзя наступить на мину.

Извращенную форму критерия годности я видел в больнице Вестерборка. С температурой до сорока градусов человека можно было включать в списки на депортацию. Начиная с сорока и одной десятой он считался уже недостойным этой привилегии.

Итак, Калле записался добровольцем на военную службу. Что и сам он находил комичным. Когда кто-то сказал: «Да он один своим кашлем обратит в бегство роту противника», – он смеялся и кашлял так, будто хотел подтвердить эту скверную шутку.

А его и впрямь загребли на фронт. Не воевать с оружием в руках – для этого они все-таки были слишком придирчивы, но ведь были еще и тыловые службы. Калле прикомандировали к полевой кухне. И он криво усмехался над тем, что будет стрелять во французов из гуляшной пушки, как называли на войне полевую кухню.

Но до этого пока не дошло. Вначале были экстренные выпускные экзамены.