Первый дирижабль над городом и моя зависть к Калле, которому разрешают поехать на полигон в Тегеле посмотреть на его приземление. Воздушный змей, который мне подарили на день рождения и который в первый же день запутался в дереве. Испытание мужества – проглотить дождевого червя, и как я от него откосил. Фейерверк, от которого я с криком проснулся, и мама со словами «Это новый век». И уже сейчас я не могу различить, то ли я вспоминаю само пробуждение – а ведь не было еще и трех лет, – то ли рассказ о нем.

Вот и вся моя юность. Больше ничего.

Слишком мало воспоминаний о моей матери. Я даже не могу уже припомнить ее лицо. Лишь пару несущественных деталей. Как она, кашляя, держала перед ртом кулак так, будто хотела деликатно выплюнуть в него вишневую косточку. Накрахмаленные белые блузки, которые она надевала по официальным поводам; тогда к ней нельзя было подходить близко, а то она хрустела. Она никак не могла или не хотела запомнить слово конферансье и вместо него говорила конференцер. Но это было уже потом, после войны.

«Я помню» – говорят обычно, но это неправда. Не по-настоящему. Мы что-то составляем – кусочек отсюда, затемнение там, и каждую сцену переписываем до тех пор, пока она не начнет подходить к нашему сценарию. То, что мы сохраняем в памяти, больше не имеет ничего общего с действительно пережитым – как театральная критика со спектаклем, который она описывает. Мы не можем быть объективными репортерами.

Но ничего другого не остается. Буквально. Если пьеса уже отыграна, ничего другого не остается. Лишь вырезки критических статей, которые все время собираешься как-нибудь привести в порядок, но до этого никогда не доходят руки. И когда все-таки достаешь из коробки пожелтевшие листки, в них речь идет в основном о главных ролях, а остальные проходят под грифом «Далее участвовали».

Далее участвовали: служанки, поварихи и прочий персонал. Я не могу вспомнить ни одного имени. Они носили белые передники и называли маму «милостивая госпожа». Я всегда хотел знать, почему они никогда не обращались к папе со словами «милостивый господин», что было бы логично, а обращались к нему «господин Герсон». Если и был какой-то ответ на мой вопрос, я его уже забыл.

Далее участвовали: ансамбль исполнителей ролей учителей. Обычные типы, ничего особенного. В фильме я распределил бы их роли таким же образом. Среди них пара масок с индивидуальными чертами: изобилующий списками – хитроумный — директор старших классов с бородой а-ля Теодор Герцль; д-р Беллингер, чьи естественно-научные эксперименты так редко срабатывали; учитель гимнастики по имени Эрбар, который меня невзлюбил. То ли из-за моей неловкости, то ли из-за фамилии Герсон.

Они хотели подготовить нас к жизни, но жизнь впоследствии не придерживалась их учебников.

Далее участвовали: три дюжины соучеников, из которых после войны я больше ни одного не видел. Мы не были тем выпуском, который проводит встречи. Несколько родственников, которые, казалось, произносили один и тот же текст: «Как мальчик вырос!» И кроме того…

Невозможно запомнить всех действующих лиц.

В больших пьесах в конце часто стоит список исполнителей: солдаты, торговцы, народ. Неплохое описание. Оглядываясь назад, видишь не больше этого.


И все же, все же, разумеется. Вечер с дедушкой. Вместе с его неприятной предысторией.

У меня было хроническое воспаление гортани – Angina tonsillaris, ведь я, в конце концов, изучал медицину, – и мне предстояла операция по удалению гланд. Тогда, в 1904 году, это была не только болезненная, но и весьма опасная процедура. Родители очень за меня беспокоились. Однажды, полагая, что меня нет в комнате, мама спросила д-ра Розенблюма: