– Так же, как ты однажды перестал писать? – Камерон вскинул светлую бровь, не подавая вида, что смутился, когда Шеннон еле заметно вздрогнул. – Когда мы были совсем зелеными, ты обещал, что я стану твоим литературным агентом, – продолжал он с наигранной обидой, пытаясь сгладить угол, на который сам же натолкнул Шеннона – прозаика, в один день переставшего писать.

– Вспомни обложку.

– Обложка была хороша, да… – мечтательно протянул Камерон. – Вот бы еще одну нарисовать.

– Я выбил тебе место в недельном выпуске, – похолодевшим тоном проговорил Шеннон. – Показал твои картины девчонкам из отдела, им понравились. Говорят, чувствуется стремление к воскрешению значимости женской проблематики.

– Ты показал мою мазню девицам, которые возомнили себя феминистками, потому что почитали на досуге «Рассказ служанки»?

– Во-первых, они не феминистки. Во-вторых, ты сам-то его читал? – Шеннон скривился и отвернулся, вернувшись к бумагам.

– Сериал смотрел, – отмахнулся Камерон. – Суть ведь одна!

– Парень! – от негодования всплеснул руками Шеннон. – Недельный выпуск!

– Да понял я, понял! Спасибо. Нет, правда спасибо, – уже мягче отозвался Камерон в ответ на тихое хмыканье друга. – Если не подаю виду, не значит, что для меня это не важно.

Шеннон не ответил, зная, что эта рыжеволосая бестия с пурпурной аурой – присущей властной и импульсивной мечте – уйдет через минуту, когда дешевый мобильник в его кармане начнет сотрясаться от будильника, возвещая об окончании перерыва. Тогда его хозяин вернется к залитому маслом холсту.

Шеннон солгал. Картины Камерона не произвели фурор, а место на семнадцатой странице, до которой редко кто добирался, он вымаливал почти полтора месяца, уверяя, что журналу стоит больше внимания уделять искусству и самоопределению, к которому то подталкивает. Он солгал, потому что считал себя хорошим другом и верил: однажды они с этим заляпанным краской парнем смогут найти тех, кто взглянет на их «мазню» как на нечто, что отзывается в сердце и метко бьет в самую душу.

Запрос Челси Оллфорд дрожал в трясущихся руках Шеннона, пока он мысленно просил у Камерона прощения – с его статьей придется подождать, потому что впервые в жизни окруживший его туман разбивали ярко-оранжевые лучи, исходившие от девушки, которая носила вельвет и звонко смеялась.

Он улыбнулся. Завтра в полдень.

* * *

Шеннон опустился в обитое бордовым велюром кресло, откидываясь на показавшуюся слишком прямой спинку. Он пришел раньше, чем нужно, ступил в полутьму зала, где стал единственным зрителем, и поднялся наверх, туда, где тень скроет его наполнившийся надеждой взгляд, – его не покидали искорки нелепого детского волнения.

Актер, сжимавший в руках меч, читал отрывок текста, уверенной поступью расхаживая по сцене, то возводя руки к небу, то обращаясь к пустому зрительному залу, изредка срываясь на воодушевляющий крик, сменяющийся хриплым, тихим шепотом, от которого по коже бежали мурашки.

Шеннон улыбнулся и подался вперед. Актер читал «Улисса» Теннисона, но вовсе не так, как читают в поэтических кружках – так, как можно читать только на сцене, только в мелькающей за спиной алой мантии. Такая же алая аура его мечты – аура страсти и полярностей, жаркой любви и внутреннего опаляющего огня – огибала волевой подбородок и проникала наружу через поры кожи.

– Пожалуйста, Гай, давай еще раз. Мне не хватает, я не верю, – всплеснула руками девушка, выскочившая на сцену из тени закулисья. – Постарайся не играть – проживать. Больше настоящего духа! Позволь ему тебя вести! Хотя кто я такая, чтобы тебя судить, – словно бы опомнилась она.