Она показала мне каменные монументы армянским битвам, бронзовые статуи армянских героев и большие розовые здания, построенные из туфа, главного камня страны.

– Это прекрасный камень, – с гордостью сказала она, – основной источник богатства нашего государства.

Я заметила, что когда-то город был очень красив. Но теперь шокирующие факты повседневной жизни армян контрастировали с этими удивительными рукотворными «символами», тянущимися к небу. На рынках не было еды, время от времени попадались только куски сала в неработающих холодильниках. Пустые кафе. Лекарства отсутствовали. Одежда и обувь почти не продавалась, а та, что была доступна, была унылой и сделанной из дешевых материалов. Оперный и драматические театры и музеи были закрыты.

– В августе слишком жарко, чтобы смотреть что-нибудь в помещении, – сказала Грета.

Люди без дела стояли на улицах, покачивая головами, у многих были пустые взгляды. Я узнавала эти лица. Они ничем не отличались от лиц моих предков, покинувших родину сто лет назад. Почти ничего не изменилось. Сегодня мало что напоминало о процветающей цивилизации, породившей самых незаурядных художников, музыкантов и мыслителей в мире. Я подумала: как здесь вообще можно жить? Это казалось абсолютно реальным.

В следующие несколько дней я погрузилась в изучение страны. Армяне делились со мной едой, когда у них самих ее не было, возили меня на автомобилях, которые им приходилось одалживать. Я чувствовала их гостеприимство. Они показали мне, как гордятся тем, что они – армяне, и как важно для меня тоже ощутить это. Мне показали древние языческие храмы, монастыри XII века и церкви, высеченные вручную из камня. Как мне сказали, в Армении до сих пор осталось четыре тысячи церквей. Меня поражало то, как каждый армянин знал историю своего народа, я была благодарна им за радушие, но все же сильно утомилась. Вскоре я поняла, что фразы «я хочу побыть одна» нет в армянском словаре.

Вечера мы проводили, разговаривая и философствуя о турках, коммунизме, 70-х годах порочного режима и будущем страны. Они хотели независимую Армению и боролись за это. Недавно избранный президент был на их стороне. Это могло занять годы. Но они были готовы. У них не было другого варианта.

Я все сильнее любила этих людей и их неувядающий дух. Ко мне вернулось мое чувство юмора, и я начинала понимать их.

– Знаешь, что может заставить армянина засмеяться? – спросил меня Самвел Шагинян во время ужина в один из вечеров. Он был художником и идеологом, а его красивая грациозная жена, Гульнара, работала начальником управления международных связей горсовета Еревана.

– Что? – спросила я, надеясь, что дверь к нашему взаимному чувству юмора наконец откроется.

Он поднял вверх руку и подвигал туда-сюда мизинцем. Я рассмеялась.

– Понимаешь? – спросил он. – Все, что угодно.

Я спросила его, как армяне могут находить смешное в тех ужасных условиях, в которых вынуждены жить, и он ответил:

– Ты понимаешь, хуже уже не будет.

Я начинала замечать мужество каждого армянина, то мужество, которое до сих пор было мне неведомо. Оно позволяло им сохранять мечты, несмотря на невзгоды и чудовищные условия жизни. Я спросила, почему они не уезжают в Америку, где им жилось бы гораздо лучше. И они спокойно отвечали, с достоинством и решительностью:

– Если мы уедем, не будет Армении.

Я поняла, что чувствую себя в безопасности в окружении людей, разделявших мою историю, чьи предки были и моими предками. Я видела перед собой лицо своей бабушки. Когда я росла, Нанни жила с нами, в соседней комнате со мной, и она редко из нее выходила. Бабушка часами сидела, вязала крючком и смотрела в окно. Думаю, что она многое помнила, но никогда не говорила о своем прошлом. Мама рассказала мне, что Нанни привезли в Америку, когда ей было пятнадцать, выдав замуж по сговору, и у нее было пятеро детей от мужчины, который был на 20 лет старше и которого она никогда не любила. Она потеряла отца и братьев в ходе геноцида армян и была вынуждена бросить мать. Она так и не смогла вернуться на родину. Я помню, как я хотела сделать Нанни хоть чуточку счастливой, обнять ее и прогнать боль. Но я не могла. Я была ребенком и ничего не понимала. Так что я бежала от ее печали. Я не мирилась даже со своей грустью. Я превращала ее в работу или юмор. Старалась загнать ее в самый дальний угол. Я обрубила свои корни еще до того, как у них появился шанс вырасти.