Звонок.
Так быстро приплыли? А где гондолу причалили – на Фонтанке или у Витебского вокзала, на Введенском канале? Нет, не на Введенском – как они смогли бы из канала по грязному крутому земляному откосу на мостовую выбраться? Да ещё там вдоль канала высокие перила из деревянных брусьев… Причалили, наверное, на Фонтанке, у Обуховского моста есть, кажется, спуск к воде; да, да, есть, с тех ступенек он когда-то провожал в плавание флотилию бумажных корабликов.
Приплыли, нашли, заглядывая в листок с адресом, дом, с недоумением теперь рассматривают старорежимную табличку: «Леопольд Израильевич Геллерштейн»? Дивятся искусности гравировки?
Второй звонок, нетерпеливо-протяжный.
Им ли, звёздам первой величины Светлейшей республики, пристало ждать у запертой двери?
Сиверский, важный и массивный, неотразимо-солидный в тёмно-синем, в искру, своём костюме с лауреатским значком, обретает вдруг завидную невесомость, бежит открывать, бежит куда легче и быстрее, чем раньше, когда бегал открывать простым смертным, да ещё и нервно заглядывает на бегу в зеркало, оглаживает и одёргивает пиджак; лауреат явно взволнован.
Да, это они, внимание! Они – наше почтение! Хотя без воздушных шаров на нитках, бессмертных и без надувных «входных билетов» впустили. Они, они… Задержавшись на миг у полочки с телефоном, чтобы рассмотреть календарь и прилетевших саврасовских грачей – Веронезе – он моложав и ироничен, как на эрмитажном автопортрете, – даже с наигранным удивлением погладил госполитиздатовскую репродукцию пальцем, – уже идут по коридору, а Анюта помалкивает, будто бы их не видит… Неторопливо и величаво, с накопленной за века славы монументальностью вышагивают друзья-небожители по натёртому до блеска коридорному паркету, один – в просторном, смахивающем на блузу коричневатом сюртуке с отложным широким белым воротником, другой – в нарядном, даже парадном, винно-красном, с золотистым шитьём, камзоле… Колышутся еле заметно старинные ткани, ниспадают складки.
Но что выражают лица?
И почему прикусила острый свой язычок Анюта?
Не хватало Германтову их, Палладио и Веронезе, психологических характеристик, не хватало для уточнения их исходных художественных мотивов…
Всё ведь просто: один, непререкаемо-строгий волшебник камня, выстроил виллу, другой, вольный волшебник кисти, её расписал, а…
И тут удар, ещё удар, тяжёлый, сильный, у них, тончайших, непревзойдённых в искусствах своих, пудовые кулаки!
Как, как… за что?
Повалили на землю – да, да, вовсе не на коридорный паркет «в ёлочку» повалили – на землю; или на асфальт? Или на булыжную мостовую? Поволокли куда-то по лужам, по грязи, мокрым булыжникам, и пока волокли, били, остервенев, с зубовным скрежетом, били ногами, ещё и изнутри откуда-то подступало, после подлого удара в живот, удушье… И поделом ему, с кем надумал тягаться? Душили, сжимали горло цепкими холодными пальцами, снова били, били кулаками, ногами; лицо, чувствовал, превращалось в кровавое месиво, и в промозглой темени, теряя сознание, он тем не менее, будто сторонний наблюдатель, видел в неверном свете уличного фонаря, как они усердствовали в расправе, те двое: один, в свободном коричневом одеянии, с забрызганным его, Германтова, кровью отложным белым воротником, и другой, в винно-красном камзоле… Бессмертные озверели, вернувшись из заоблачной выси в земную жизнь. За что, собственно, они, волшебники эмпирей, с такой первобытной злобой накинулись на него? Неужели и намерения наказуемы? Почти пятьсот лет купались в славе, а теперь, прослышав в небесной канцелярии об его идеях и планах, загодя, до выхода из печати главной книги его, посчитали себя оболганными?