Что касалось развязки, которая, если играла судьба по романным правилам, пряталась пока что за кульминацией, но с неумолимостью овевала уже Германтова препротивнейшим холодком, то о развязке ему сейчас решительно не хотелось думать.

А Пруст смерти не боялся. Как он, зная, что умирает, сказал, диктуя? «Отложим главное на последний миг: я дополню это место перед своей смертью…» Урок интеллектуальной отваги.

И уж точно тебе, ЮМ, не повредит урок иронии или, если угодно, самоиронии; всего-то несколько строк, не забыл?

Скользя к небытию
по склону гладкой жизни
попытайся принять приличную позу
сражаясь с вечным злом
один в пустынном поле
старайся не простудиться
споткнувшись о порог
у входа в мир иной
не чертыхайся.

Так-так-так…

Тук-тук-тук – еле слышно простучали вдали, на мосту, колёса. И – в тишине – кап, кап, кап. И заплясали на обоях алые блики, жарко и весело затрещали смолистые поленья в белой кафельной печке. Перед красноватым, озарённым огнём холстом – Махов, сосед-художник, чей мастихин на глазах у маленького Германтова чудесно превратил когда-то в зеркало белёсый мазок; огонь в печке, огонь – на холсте…

Щёлка меж полотнищами шторы всё заметнее высветлялась, зеркало заплывало тусклым блеском.

Шкаф возвращал себе дневную материальность.

Хотя лица, призрачные лица девиц, родичей, выдвинувшись вновь на передний план, похоже, вовсе и не покидали текуче-сумрачной, безразмерной спальни, вот вновь склонялась над изголовьем постели мама, за нею… В пытливом и тревожном присутствии теней, говорящих знакомыми голосами, можно было, наверное, уловить и добрый, по меньшей мере, обнадёживающий сигнал.

Сигнал-напутствие родился из тревог невротика? Сигнал-напутствие и – наперекор ему, сигналу, – подстерегающий случай?

Мысли расползались…

Но ни одну из них не смог бы окончательно выкинуть из головы…

Вплетались новые нити, вплетались-сплетались-переплетались, и вот уже память, вся безграничная память, как старинный ветхий гобелен, неожиданно прорывалась, и наспех схватывал её грубый шов, на протёртости и прорехи торопливо ставило заплаты убегавшее время.

Возвращалось мутноватое соображение о двух конгруэнтных – проще говоря, зависимых, взаимно подобных – пазлах.

Но ведь пока пазлы только складываются в условных плоскостях реальности и искусства, их сложением – извне откуда-то – заправляет судьба, а когда сложатся они окончательно, то и…

Не лучше ли, пока жив, на себя надеяться?

Интуиция, эмоция, логика; вот она, никогда прежде не обманывавшая его, им самим на деле успешно проверенная триада: интуиция, эмоция и лишь затем – логика. А сейчас-то Германтову логика не помешала бы и в самом начале. Противопоставлял стимулы возвышенного и повседневного, пробовал искусство и жизнь менять местами. А была ведь какая-то загадочная, но решающе важная связь между бередящими, волнующе-влекущими в кухню стародавних художественных тайн идеями и вроде бы смиренно наблюдающими за ним, ещё не выпутавшимся из шелковистых сетей сна, лицами, посланцами недавнего прошлого? И если была такая связь, и прямая связь, и обратная, то, нащупав её, неуловимую, ускользающую, возможно, удалось бы и сквозной смысл в своей жизни обнаружить на старости лет; так, так, ведь и внешне бессюжетную жизнь судьба наделяет подспудным сюжетом, который проявляется под конец жизни, так? И, значит, вскоре проявится он из невнятицы внутренних бурь, невидимых миру катастроф, из круговоротов сомнений? Как просто: биографию уже структурирует библиография его книг? Да, сочинённые книги, включая, разумеется, и последнюю книгу об унижении Палладио – сочинённую, но ненаписанную пока, неизданную, – образуют многогранную магическую призму; сквозь неё, повёрнутую к памятливому взору, этакому третьему глазу, то этой гранью, то той, можно было бы рассматривать – опять-таки в обратной перспективе – минувшую свою жизнь; и отражательно-преломляющая грань призмы, представленная последней книгой, возможно, сулила бы промельк в преломлениях картин-смыслов особо значимых содержаний. Вот ведь как получилось: думал, что лица, поцелуи, слёзы давно и окончательно были вытеснены в кулисы с авансцены сознания куполами, каменными ландшафтами, росписями, полотнами, а с недавних пор, оказывается, всё наново и актуально соединилось, всё снова вместе, на авансцене. Но как же, как сможет увязываться старинный и темноватый – темноватый при брызжущей яркости воплощения – несколько веков назад превращённый в миф художественный сюжет, который, пересочинив его, этот сюжет, на свой лад, вознамеривался Германтов резко осовременить и развернуть в будущее, с сугубо личными мотивами его поведения, с фабулой его собственной судьбы и судеб близких ему людей?